Илья-премия


2009

НОВОСТИ ЛИТЕРАТУРЫ

  • 10.05.08. ПРОЗА
  • Саша Юргенева (Москва). Без сладкого

    Я родилась в конце весны 1985 года в Москве... Летом, когда мне было 14 лет, сидя на даче и начитавшись Стивена Кинга, вдруг решила, что на бумаге можно писать все, что придет в голову, о чем периодически вспоминаю и по сей день. На самом деле первые опыты сочинительства имели место быть, когда мне было года 3-4: сохранилась кассета с записью моих стихотворных импровизаций (до сих пор поражаюсь фразе «пароход отхлынул от причала»). Позже, в последних классах, мне случилось несколько раз опубликовать написанное мной в окружной газете (они там даже какие-то картинки к моим текстам подобрали) и получить за это деньги «на мороженое»... Потом школу я успешно закончила, поступила в Литературный институт, причем идея об этом учебном заведении мне пришла в голову за месяц до последнего срока подачи документов... Чем и как буду жить дальше, по чести сказать, не знаю. Но, кажется, все-таки писать слова это моя органическая потребность, и она от меня никуда не денется... (Из автобиографии)


    ФЕЛИКС И ЛЕТО

    Он пришел со своей рыжей кошкой с акульими глазами и поселился в квартире на третьем этаже, где было интересное окно. Окно интересное тем, что оно не было дырой в стене, а выступало из нее, словно готовясь стать в будущем башенкой. С тех пор как там поселился Феликс (под этим именем был он нам известен) оно почти всегда оставалось открытым, и в верхних его стеклах жило солнце: днем – ослепляло, превращаясь в сверкающий квадрат, вечером – глядело красным глазом из угла оконной рамы, где и затихало на ночь.
    Мы внизу строили шалаш, вернее даже дом, где был пол паркетный (или, как вы можете сейчас подумать, из ящичных досок) и зеленые лиственные стены. Там проходили у нас целые годы - правда, они были на много короче ваших - в охоте на диких зверей, изгнании чужаков с кривыми зубами и в дурацких очках. Мы качались над пропастью меж двух пепельно-корявых стволов с густо-зеленой хвоей жидких веток, на тросовой петле, хотя это и было невыносимо больно. Феликс иногда заглядывал к нам, причем, именно заглядывал, а не заходил, так как был слишком высоким. Он рассказывал нам удивительные вещи, например про похищение людей инопланетянами. Он показал нам заросли съедобного растения, потрясающе кислого на вкус, которое доходило нам почти до самой груди.
    Феликс казался нам удивительным - с удочкой и с клеткой, в которой жила его птица, за спиной. Да, за спиной была птичья клетка, хотя вы скажете, что там лишь болтался полупустой клетчатый рюкзак. Но бессмысленно и даже глупо в этом сомневаться, мы, в отличие от вас, видели тогда мир куда более полным. Вы даже не верили, что в нашем дворе из земли выходит нефть, тягучая, черная как жужелица. А она застывала на поверхности выпуклым пятном, пока кто-нибудь его не сковырнет, и нефть не накопится вновь. И почему бы ни принять этого? Феликс же поверил нам и, более того, подтвердил, что это и есть нефть. И он ходил на рыбалку. Мы тоже ловили рыбу, но здесь же, во дворе: если встать на край заросшей клумбы, то можно было поймать щуку. Но Феликс ходил далеко за море – серое, бурное – вы можете усмотреть в этом большую глупость: почему бы ни ловить рыбу прямо в море. Но разве вам объяснишь, если для вас наше море – поток автомобилей на солнечном широком и ровном проспекте. А Феликс удил рыбу на зеленом острове в пруду, сидя на дырявом ведре и слушая пение птицы за своей спиной. Он курил; курить – плохо, но мы видели из своего шалаша, что он всегда поджигал сигарету от солнца, а в таком случае это не очень плохо. Он курил и следил за своей половинкой поплавка. Другая половинка-перевертыш, которая виднеется сквозь муть воды - для глупых рыб, чтобы они знали, где искать крючок. Пруд этот довольно странный (мы видели его несколько раз, но вы не дали подойти к нему достаточно близко, чтобы посмотреть на рыб) - здесь берега из «материала», вы назовете его «бетон», пусть так, и здесь живут разные утки (их нам удалось изучить): утки и селезни, пара больших апельсиновых уток с белыми головами и другие, маленькие темные с взлохмаченными перьями, желтыми глазами – они дураки, так как считают себя рыбами и плавают подолгу под водой. Феликс наловит рыбы для своей Анны, так зовут его кошку, и возвратится по проводам троллейбуса, они тянутся мимо его окна, куда он входит, когда идет с рыбалки. И на подоконнике его ждала Анна, поэтому Феликс не мог кормить на нем голубей (грязных птиц – скажете вы). Зато мы могли. Мы крошили хлеб на карниз, подоконник и нередко заманивали их на письменный стол, а сами, затаившись, следили за ними из-за штор. Но вы подумаете, что Феликс просто приезжал на троллейбусе и пробивал, как и вы, билет (мы теперь, признаться, тоже так думаем). Через некоторое время двор заполнял запах еды, готовящейся для рыжей Анны, которая любила рыбу из пруда. Вы заподозрите, что Анна ее ни разу не пробовала. Хорошо, быть может, она любили суп консервов, купленных в магазине «Маяк», который, конечно уж, находится на зеленом острове.
    Мы в то время всегда жили летом, когда случалось, что Феликс выходил из дома в домашних тапочках, потому что было очень тепло, но на улице он, обычно все же, спохватывался и бежал сменить их на сандалии. Зима, правда, тогда тоже случалась, но она - какая-то рваная, отрывочная: ледяная горка, еловые иголки, прилипшие к снежным шарам, мокрые варежки. А теперь каждый раз бывает не только лето, что не удивительно, скажете вы. Стены шалаша поредели, и кто-то выкопал нашу монетку, зарытую под рыжим бутылочным дном. Через окна теперь никто не входит, так как провода непостижимым образом отдаляются от стен нашего дома все больше. Наступил день, когда Феликс ушел на зеленый остров и, наверное, решил остаться там, за морем. Мы думаем, что он был не так уж и не прав (и в этом вы с нами, быть может, согласитесь), тем более что Анна ушла вслед за ним, и теперь может сама наловить для себя рыбы в пруду. У нас же живет акулоглазый кот с толстыми лапами, который всегда ждет меня на окне, даже зимой.


    ДИТЯ
    Колеса детской колясочки врезались в вязкие борозды давно убранного ощетинившегося поля. Вокруг осей обмотались полусгнившие стебли и, вращаясь, топорщились. Толчком женщина выправляла застревающую коляску, от этого алюминиевые детали скрежетали и позвякивали, а ребенок то и дело вздрагивал. Ниспадающие потоки воды собирались в заломах дождевика на матери, мелко плескалась лужица на приступке вокруг детских одетых в целлофановые мешки ножек. А влекомое в скрытую за холодным дождем даль дитя, также целиком укутанное в полиэтилен, обратив к придавившему землю грифельному небу свои блекло-голубые глаза, тянуло странно-сиплым голоском протяжную песнь. Она глухо просачивалась сквозь плотно сжатые челюсти, и слышалось в ней предчувствие какой-то угрожающей тоски и одиночества бегства, и полная мужества готовность перед грядущим, все это наполняло ее каким-то бескрайним драматизмом. Надо отдать должное тому, что то был совсем не плачь и не слюноточивое нытье, а полное сознания горестное повествование о случившейся беде. События недавнего прошлого сходились в точке, явленной женской фигурой с рюкзаком, набитым попавшимися под руку вещами, и коляской, сидящее в которой дитя, было выставлено вперед, устремлено к тому разрешению, что складывалось из свершаемого в эти мгновения.
    Проведя ночь без сна при раздражающе-желтом свете электричества, с чугунной кочергой в руке, с затихшем в кресле ребенком, за дверью, подпертой рассохшейся тумбой, беспокойно поглядывая на окно, слушая приглушенные мужнины обвинения в собственном «овечьем тупоумии», «блядстве» и «ебаном паразитизме ее и ее выблядка», которого, однако, он требовал ему немедленно выдать, на рассвете она выкралась из дому. Оставила кочергу на подоконнике, чтобы прихватить на всякий случай с собой. Вылезла через окно в разросшиеся кусты крыжовника, прижимая к себе ребенка, цепляясь за колючки, царапающие тело. Ей пришлось пройти к крыльцу, где стояла под козырьком коляска, а затем в сени, чтобы захватить хоть какие-нибудь вещи, что-нибудь от начинавшегося дождя. Вновь сжимая в руке чугун, покрытый каплями воды, она заглянула в кухню. Стараясь подавить глушащий мысли стук в груди, она смотрела на мужа, сейчас такого тихого с по-детски припухшими щеками, но с фиолетовыми кругами вокруг глаз и с кристаллами слюны, застывшими на жидком ворсе его бороды. Он лежал, раскинувшись на полу, между табуретом и столом, где остались следы незатейливого одинокого пира нескончаемо жаждущей глотки. Огромные ноги в обрывках носков, в эту минуту казались сосредоточием всего его зверского существа, не единожды на нее обрушивавшегося. Жена, не отводя взгляда, но, смотря словно чуть мимо, медленно подняла перпендикулярно горизонту кочергу и, ускоряя ее падение, обрушила. Рев застигнутого врасплох сознания волной вынес ее из дверей; утратив по дороге свое орудие, вцепившись в ручку коляски, женщина затерялась в потоках жидкой грязи за серым частоколом дождя.
    Плодородная грязь поля перешла в мелко взбитый песок дороги, идущей чуть в горку и упиравшейся в серый мрамор ступеней. Бесконечно долго, ровно столько, чтобы успело показаться, что жизнь и заключена только в сопротивлении потокам воды и равномерном гарцующем подъеме наверх коляски, женщина поднималась по лестнице. Ее упорство было тем более удивительно, что когда последняя ступень оказалась у нее под ногами, цель и правда была почти позабыта от усталости. И явно предстала она только, когда передние колеса уперлись в железный порог, а ворота чуть слышно за шумом воды, рвущейся из водостока, вздрогнули. Но это был западный вход, еще не до конца отреставрированный, и пришлось, пройдя под сводом башни, вновь выйти под дождь, склонив голову, позволить себя оглушить. Продвигаясь на восток по затопленным осколкам чугунных плит, мимо палат, глубоко ушедших в землю, она чувствовала запах полегшей и размокшей травы, которая устлала все незастроенное пространство внутри монастырских стен. Она постучалась в дощатую сторожку, пристроенную к нише под главными воротами. Дверь открылась: во всеохватывающую сырость вдруг выплеснулось тепло сухих стен, шуршащий звук радиоприемника и запах лука. Сторож в шерстяных костюмных брюках, в тускло-зеленом свитере, с картофелиной в руке с мгновенье смотрел на пришедшую, в которой признал свою племянницу, потом на коляску. Дитя в ареоле полиэтилена пронзительно глядело ему прямо в глаза, не обрывая взгляда, сторож спросил, чего им надо. Мать чуть задохнувшимся после дороги голосом вдруг сказала, почти вскрикнула, почти весело: «Дядя Вить, работа есть?» Сказала так и еще сильнее ухватилась за ручку коляски, от чего четко проступили суставы пальцев, и она стала похожа на взъерошенную птицу, сидящую на ветке и нежелающую еще куда-либо лететь. Сторож с сомненьем качнул головой, почти совсем отвернулся от племянницы, но сказал уже через плечо, чтоб заходила.
    - Ниче ответить не могу. Это к начальству надо, но они здесь утром, а сейчас давно разошлись все, – он уже сидел на табурете, на котором, видно, сидел и прежде. – Ты садись вон. И детеныша своего из кульков распакуй, – указал на тахту укрытую протертым ковром. – Не виделись давно, а? А теперь вот, случилось чего-то… Ладно, тебе до завтра ждать придется. Я вам на ночь помещение открою.
    Женщина кивнула и переложила ребенка на тахту, оставив сложенную коляску в углу. Она стянула с себя дождевик, затем занялась своим малышом. Сторож счищал с вареной картошки кожуру, липнувшую к пальцам, сидел, не поворачиваясь от стола. Мать разматывала пакеты: на шее и у запястий кожа задохнулась и была липкой – в сторожке вдруг запахло ребенком. Наконец освободила дитя от покровов пленки, усадив на колени, расстегнула на нем курточку. В этот момент ребенок содрогнулся, напряженно загнул назад ножки в сморщенных серых рубчатых колготках и впервые за сегодня разревелся. Дитя билось в руках матери, которая пыталась развязать на нем шапочку, крепко прижимая к себе извивающееся тельце. Сторож все так же сидел, отвернувшись, словно боясь нарушить порядок творимого за его спиной действа, причастными к которому могли быть только эти двое. Крик до хрипоты: быстро достигшая пика звуковая волна, дикое напряжение связок и медленное булькающее угасание. Ребенок заснул вдруг, устремив кверху покрасневший пупырышек носа. Все то время, что мать успокаивала его, сторож ел и даже, казалось, вслушивался в радиопередачу. Когда вопль стих и прошло некоторое количество времени, он, коротко глянув на угомонившееся дитя, предложил племяннице тоже поесть, произнес это очень тихо и четко.
    - Дядь Вить, ты извини. Устала она. У меня тут есть, вот немного… - она достала из рюкзака баночку с горошком. Потом ела, низко склонялась над чашкой с чаем, обхватив ее руками в цыпках, боясь расплескать. Чуть погодя сторож пошел делать обход, а мать прилегла рядом с ребенком и уснула. Вернувшись, сторож встретился с внимательным взглядом дитя сидевшего рядом со спящей матерью. Мягкие кудряшки слиплись и сбились на одну сторону, руками она теребила свою шапочку.
    - Ну, не бойся. Иди сюда. Тока шш…мамку не буди.- Ребенок не заплакал и спокойно сел на незнакомые колени, протянул руки к усам, покрытым мелкими каплями – шапочка упала на пол. Сторож наклонился, чтобы ее поднять, когда выпрямился, увидел, как дите схватило со стола пачку «Примы». Сторож отодвинул подальше тарелку с окурками, отвлекся. И вдруг детская головка обернулась к нему, глядя на него снизу вверх, и в первый раз широко улыбнулась ему ртом, набитым растерзанной сигаретой. Глаза хитро щурились, горько морщилось лицо, и бурые слюни стекали по подбородку.
    Следующим утром, тоже пасмурным, но спокойным, мать с дочерью на руках вышла на стук сторожа из облупившейся монастырской постройки. Ее сразу облепила сумеречная и моросящая осенняя взвесь. В уныло и длинно полегшей траве то там, то здесь валялись осколки кирпича, камня, виднелись всплески размокшей побелки. Возле собора начальство обсуждало с главой реставрационных работ план восстановления большого купола.
    - Вот привел к вам. Это сестры моей покойной дочь вот. Насчет работы спрашивает. – Сторож отступил чуть в сторону.
    Несколько взволнованный из-за спешки с завершением части работ к наступлению зимы человек обернулся своим круглым телом. – А, сейчас. Минутку…- отдал бумаги реставратору. – Ну и о чем речь? О какой работе?
    - Я могла бы за территорией следить… убирать ее.- Поудобней взяла ребенка. – Можно цветов посадить… - сказала, смущаясь, о том, чего уже давно хотела, но никогда не могла себе позволить.
    - Скоро холода! Какие цветы?!
    - Пока тут расчистить можно. А я для рабочих готовить могу. Потом и территорию облагородить… - Дитя, до этого момента смотревшее куда-то через материнское плечо, повернулось сейчас и выжидающе, надув щеки, поглядело на важного беспокойного человека, который, казалось, на минуту обрел покой.
    - Жить вам что ль негде? – Спросил, не отводя глаз от девочки, мать который не отвечала, а только напряглась у нее нижняя губа, отчего ее подбородок стал походить на грецкий орех. – Понятно. Тогда вот как поступим. Работы тут вал – без нее не останетесь. Зимой займемся в основном отделкой изнутри. Там и вы на что-нибудь пригодитесь. Но пока за жилье и стол; устроим вас с дитенком с той стороны обеденных палат, с отдельным входом. Тока вы за ним следите, чтоб не мешалось. Звать его как? – Он сделал рукой невнятный вензель, точно желая дотронуться до ребенка, но передумав.
    - Таисия это, Тася, - девочка покрутила в ответ ручкой, невидной в глотке слишком длинного рукава курточки.
    - Вот…что-то и устроилось – пробормотала мать, спуская Тасю с затекших рук. Повела, придерживая за капюшон, вслед за родственником, который должен был показать их новое жилье.
    Тася ударяла в песок своими резиновыми сапожками, следила, как они срастаются с твердью, вновь, чмокая, от нее отделяются. И вот также, слипаясь с детскими следами, заспешили день за днем, год за годом. Так след в след прошло их четыре. Над монастырем возрос купол, чтобы вновь быть обложенным лесами, так как оказалось, что вышел он неверной величины. Мать с ребенком жили в небольшой комнате с кладовкой и железной печкой, а через толстую стену от них, в белокаменных палатах были выставочные залы. С Тасей мать говорила мало, да и вообще все чаще молчала, а отвечала на детские вопросы кратко и быстро, но очень тихо, словно выдыхала слова. Когда это стало возможным, она действительно занялась цветами, и по-прежнему держала за собой кухню. Она даже ездила в соседний поселок к старушке, растившей цветы на продажу, за семенами и саженцами. И потом целыми днями косила и выпалывала траву под новые клумбы, медленно с нежностью погружала в лунки семена, представляя, как они дадут крепкие маленькие ростки, подымутся на сколько назначено, пойдут в цвет. Под вечер она иногда ходила в поле, где пасли коров, и собирала там навоз, чтоб удобрить здешнюю песчаную почву. Несколько раз она брала туда с собой Тасю, но только как исключение, вообще она не позволяла ей себе помочь, а отсылала поиграть или «помучить дядю Витю». Но та все же затаивалась неподалеку и тоже следила за чудом, за тем как из глубины земли что-то стремится за солнцем. В перекопанной земле она обретала свои игрушки: хранила в завязанном узелком носовом платке синий с зеленым кусочек изразца, потемневшие монетки, некоторые совсем тонкие, и удивительный ключ с одним концом резным, а другим совсем ровным, точно он был обрублен, и с дырочкой по середине. Когда мать сперва решала прорастить семена, Тася тайком приподнимала мокрую тряпочку на блюдце, где они лежали набухшие, почти пробудившиеся, а потом показывали желто-зеленые язычки. Тася видела, как гнущиеся под тяжестью соцветий лилии склоняются к материнской щеке, когда она ставит под них подпорки, и, видно, они нашептывали ей что-то приятное, потому что она улыбалась. А когда она подрезала извивы розовых кустов, то почти никогда не кололась, или так только казалось – при этом никогда не искажалось ее лицо. Однажды случилось так, что Тасе мать и вовсе запретила приближаться к цветам. В тот день Тася увидела грустно торчащие из земли серебристые ослиные ушки. Стала гладить их теплые от солнца листья, решив, что какие-то бедные звери случайно угодили в ямку и их закопали. Ей послышался писк, и она стала их раскапывать. Вот добралась до самых корешков, потянула и вытащила целый куст. Слезы покатились по щекам, размазалась по ним грязь. Она оторвала зверьку ушки, и теперь он никогда не выберется, и никто не узнает, что он там погребен. Попыталась спасти другого, но опять ничего не вышло. И Тася, обсыпанная землей, зашлась безутешным плачем. На крик прибежала мать и, увидев разоренный цветочный бордюр, накричала на Тасю. И та, убитая горем от всего ею содеянного, убежала прочь.
    Тогда впервые она выбралась одна за стену, туда, где вокруг источника тяжело стояли древние черные стволы, выпростав далеко вверху свои ветви. Потом все чаще Тася уходила в здешнюю сырость, заросли сумеречного лунария и хвоща. Чуть пригнув голову, рыскала она, все ширящимися кругами захватывала территорию: музейные избы, жабий пруд, мельница, скит, поле – все до пересечения реки и шоссе. Прибегала назад к длинному желтому флигелю, где находилась кухня, только чтобы поесть, и то иногда забывала – случалось возле источника найти конфеты или сухари, еще не сильно объеденные муравьями, и можно было потерпеть до вечера.
    Никогда не стриженые волосы ее ниспадали пшеничными клубами. Старушка, проверявшая билеты у желающих подняться на монастырскую стену, бывало часами расчесывала их, заплетая в косы. Тасе нравились прикосновения ее одиноких рук к голове, но как только веревка перехватывала оставшийся завиток на кончике, она срывалась с места и, спрятавшись за стеной собора, с неистовством терзала косу, распуская ее звенья. Зимой же Тася не снимала ни днем, ни ночью однажды связанную матерью огромную сферическую шапку, набитую ее волосами словно подушка. Почти зримо тогда вокруг лица стояло облаком липкое, жаркое тепло. В декабре под шерстью шапки начинался зуд, иногда такой силы, что Тася с ревом ныряла головой в сугроб, сорвавшись ночью с кровати. Но не снимала, только завела себе специальную алюминиевую вилку… А мать давно оставила попытки исподтишка стянуть ее с головы дочери, да, возможно, ей и льстило, что она носит ее подарок с таким рвением. К концу февраля чувствительность кожи снижалась, и она почесывалась все больше по-привычке. Зато когда солнце смахивало с ветвей снеговые наросты и выжигало в снегу рытвины, тасина голова представала его лучам непокрытой. Хлопковой коробочкой она раскрывалась, отфыркивая струпья. Сохраненное ею в холода тепло исходило в мир, переливаясь с жаром солнца, пока, распахнув руки и вдыхая пресный запах таянья, Тася стояла перед восточными воротами, увитыми капающими искрами, или в безлюдном и, казалось, шумном от обилия света поле. И как-то весной старушка не смогла расчесать тасины космы, сказав что-то насчет «выстричь колтуны». Взвизгнув, Тася отшатнулась, и впредь гребень не касался ее головы. Теперь меж прядей застревали обрывки трав, запутывались репьи, бились в жужжащей агонии и погибали насекомые – и оставались здесь навсегда. Но старушке очень не хотелось отпускать от себя Тасю и как-то раз она приманила ее на стакан малины, пообещав больше не пытаться ее причесать. Старушка вечно сидела с каким-нибудь травником, изучая рецепты компрессов и примочек для больных коленей. Тасе нравились эти книжки с редкими рисунками, где растения были изображены на грязно-розовом или темно-зеленом фоне. Она вертела их в руках, поглощая гостинцы (обычно это был стаканчик или кулек чего-нибудь мелкого, на что требовалось время), и перелистывая страницы. Она стала спрашивать про значение надписей под картинками, и потихоньку выучилась читать.
    Преисполненная знаний о буквах и слогах Тася забегала в сумеречные монастырские выставочные залы, когда там не было посетителей и было безлюдно до самого обхода сторожа. Толстые белесые стены, узкие проходы, крутые лестницы со слишком высокими ступенями и затерянные среди всего этого экспонаты с подписями на табличках. В стеклянных кубах хрупко стояли макеты деревянных церквей, затаили дыхание «личные вещи Никона» – обезвожен, стоял его маленький «китайский чайник», по которому извивались пучеглазые змеи. Старые фотографии и карты города, планы местности вокруг монастыря – на старых отсыревших и заросших желто-зеленым грибком стенах. Возле них Тася замирала, приподнимаясь на цыпочки, жадно изучала местоположение источника, фаворов, скита, изгибы реки – здесь она зараз могла охватить все свои владения. Она чувствовала некоторую связь, преемственность между собой и Никоном. Знала, что он раньше жил в скиту, куда она теперь тоже может забраться, если повернуть в углу своим заветным резным ключиком и влезть по выступам кирпичей в незапертое окно за железным ставнем. Она все чаще оставалась там в теплое время ночевать, укутавшись в натасканное ею тряпье среди сора от полуразрушенного потолка и стен и мусора, оставленного кем-то до нее. Здесь внутри было уютно в этих тесных угловатых комнатах, с запертыми окнами и давно холодными печами, объединенными общим, сейчас разбитым, дымоходом. Бесцветный запах времени стирал разницу между гнилой балкой и мертвой птицей, и полная шорохов тишина успокаивала и убаюкивала Тасю, в которой постоянно нарастало какое-то беспокойство, заставляя ее рыскать в непрестанном поиске чего-то. И Тася представляла, как Никон здесь читал, грелся у открытой створки печи и пил чай, поглядывал на реку. Пока она стояла, завороженная картой, и сливалась с этим большим хозяином из прошлого здешних мест, чей портрет нависал над зрителем в соседнем зале, из белесой пустоты собирался пронизывающий писк. Одинокие комары слетались на редкое здесь тепло, гоня Тасю прочь.
    Случалось, что старушка, потирая разбухшее свое колено, посылала Тасю за пучком зверобоя или чистотела. Но, видимо, все это не очень помогало, и однажды она не пришла, и ее подменял сторож. А потом и вовсе Тасе сказали, что больше она сюда не придет. На ее стульчик возле узкого входа на лестницу села другая старушка, мало, чем отличавшаяся от прежней, но к ней Тася не приближалась, а издалека и вовсе, казалось, что это все та же. К этому времени Тасе было почти девять лет, и она все реже стала бывать внутри монастыря.
    Когда на монастырском дворе уже становилось сумеречно, и только купол, оплетенный лесами, отражал лучи, за стеной солнце еще нависало над фаворами. И вот сейчас только земля охладела, застыла, готовясь к ночи, а средь стеблей высоких трав завязло тепло. Тася сидит на окраине поля на березовом пне, рваными каплями свисают плети ветвей. Заходит солнце, и блестками вспыхивают мушиные беспокойные клубы. Перед Тасей разложены ее сокровища, и она прячет солнце за монеткой или режет его на части прорезями на ключе. Сейчас удивительно выточенными кажутся листья крапивы и бессмертника. Овалы подорожника похожи на спины больших жуков, и животное их начало особенно явственно. Они как жуки-изумрудники, у которых такие гладкие плотно сложенные крылья, точно застывшие смоляные капли, и они так дружелюбны, всегда готовы побегать по тасиным ладоням, по серым сучкам ее суставов. Их много на огородах через шоссе, где уже территория псов и городских. Несколько раз ходила туда с матерью, которая собирала там навоз, чтоб удобрять цветы, и Тася возилась с жуками, пока ждала. Но в последний раз случилось страшное: откуда-то выбежали огромные псы, кто-то кричал, и тогда они с матерью, подхватив ведро и савок, бежали. Тася смотрит на свои пальцы, перебирает ими в воздухе – в куриную слепоту они вполне похожи на ветки куста, между которых пробегают струи ветра. Она задумывается, достает откуда-то из-под тускло-зеленого свитера, который ей сильно велик, ком кос-халвы. Выбравшись сегодня в город, она подстерегла в кустах возле булочной малыша. Их иногда отправляют одних за покупками, запечатлев у них в памяти «два-батона-белого-половинку-черного» или «триста-грамм-мармелада». Они тогда идут очень сосредоточенно, цепляясь за запястье, раздувается за их спиной пакет, в потеющем кулачке сложенная бумажка или монетки. Малыш заходит в магазин, выпаливает одним духом, что ему велено, что всю дорогу старался не забыть. И потом выходит радостный, рассеянный – вот тут его и надо брать.
    - Стой! – прошипеть, выскочив из засады за его спиной. Он обернется и застынет, сжимая пакет. Схватить его за руку, быстро глянуть внутрь на содержимое – вытащить, что приглянется – оттолкнуть малыша, чтоб плюхнулся.
    - Молчок! – и прочь. Он встанет, может даже с ободранной коленкой, притянет к себе, что из купленного осталось, и, послюнив рану, в слезах побредет домой, где ничего не объяснит: слишком страшная вражина ему встретилась – лучше забыть, пока не вырос большим, а сегодня пить чай без сладкого.
    Теплая прилипшая к целлофану масса растворяется в слюне, склеивает губы. Это так хорошо. В ушах до сих пор стоит шипящее «стой!», но только словно она его не произносила, а кто-то другой, слишком редко слова вырывались из нее, и порой после в произнесенное уже не верилось. На реке поднялся туман, протянул свои объятия в поле, по дороге. Клочья его обвиваются вокруг тасиных ног, она жует и бредет к скиту. Что-то схватило ее за волосы – дернулась, обернулась: стройный разлапистый репейник нависает над нею со множеством своих фиолетовых глаз. И как он таким вырос? Откуда все они знают, во что им превратится, сколько выпустить листьев? Семечки-то все почти одинаковые и уж подавно не похожи на то, что вырастает. Маленькие они, но видно им известно, что надо делать, и пускают на это все свои силы. Понимают, что расти надо вверх, а не вниз, где ничего нет, кроме червей. Вот, правда, мох не понимает, видно, забыл и растерянно льнет к камням и стволам мудрых деревьев. Сказали, что меня вот в капусте нашли, когда ею все поле засадили. Но на капусту я не похожа. А чем же я стану? Но разбираться-то с этим скорее надо, а то очень не хочется становится мхом… Так Тася забралась в окно скита, в монастырь идти поздно: западные ворота уже закрыли. Свернулась, похожая на проросшую горошину, и заснула.
    Утром в горле чесалось, отдавая в нос, глотать было больно. Тася подтянула слишком длинные рукава и пошла к жабьему пруду, куда стекала вода из источника. На черной и гладкой земле тропинки, быстро сбегавшей вниз среди густой поросли сныти и бешеного огурца, скакали лягушки. Здесь всегда было сыро, пахло водянистыми стеблями, ползали тучные старые слизни, а дальше глубже в овраг, в сторону от русла ручья сонно теснился лунарий в млечных сережках. Прыгнув, Тася накрыла сложенными ладонями подросшего лягушонка – всплеск в пруду, это нырнула испуганная водяная крыса. В коробочке сплетенных пальцев лягушонок замер, сказавшись мертвым. Тася приложила губы к щелке между больших пальцев, стала дышать. Так на квакушку подышишь, и горло болеть перестанет – она свое дыхание тебе отдаст, а твою боль себе заберет. Тася дышит и из-за края оврага глядит: группа паломников и просто людей из соседних поселков у родника собралась в очередь за водой. У каждого бутылка или бидон, у некоторых по нескольку канистр. Следит за ними, дышит, на пальцах собрались капельки. Но вот разжала ладони – лягушка на спине, поджав лапки. Потыкала в бледное брюшко – не шевелится: забрала болезнь и померла. Тася откинула ее в сторону – легко шлепнув по листьям, ее тельце сгинуло в зарослях.
    Возле людей собравшихся у родника крутилась пара кошек, выпрашивая подачку или немного ласки. С некоторых пор их стало здесь довольно много. Часто в сумерках на дорожке Тася вдруг слышала тихое призывное мяуканье. Она садилась на корточки и повторяла за ним точь-в-точь в ответ. Тогда серая или песочная, полосатая или в пятнах возникала кошка, удивленно смотрела на Тасю, на ее вытянутую пустую руку. Втягивая воздух, приближалась. Теплые и нежные они нравились Тасе, иногда одна из них забредала в скит и сворачивалась у Таси в ногах. Днем в монастыре становилось чересчур людно, и там Тася появлялась либо вечером, либо утром. Слишком большой купол был отстроен заново, нужной величины, только пенек колокольни был по-прежнему скрыт внутри серого от времени сарая, колокол висел напротив него в железной раме. В соборе уже велись службы: венчания проходили среди вытянувшихся в темноту неровных колон, под облупленными сводами, где порхали херувимы с землистыми грозными лицами. К матери с наступленьем этой весны Тася почти и вовсе не являлась, только выслеживала, когда та готовила, и воровала еду. А той словно бы и все равно: бегает Тася где-то, видно ее изредка, и слава богу. Внешне тасина мать почти утратила какой-либо определенный возраст, ее спокойное равнодушие к миру, видимо, пересилило стремление времени к переменам. Всегда в одной и той же косынке, с удивительно ровным смуглым цветом лица, в нитяных рабочих перчатках она следила за цветником, отвечала за провизию, ходила на службы. Иногда она задумывалась, а правильно ли она поступила, забрав девочку с собой?.. Когда выносила побирушкам, сидящим перед монастырскими воротами, остатки с кухни то часто видела там Тасю, в растянутом свитере со всклокоченными волосами с рассыпанными по ним созвездьями колючек, которая, немилосердно кривляясь, дразнила убогих и калек или кидалась в них плодами шиповника. Глядя на это, она ощущала в себе отчужденность от этого дитя, пахнущего зверем, доходящую до враждебности. Для нее уже почти нарушилась связь между маленькой напряженно-молчаливой Тасей, укутанной мокрым полиэтиленом, и этим убожищем. «Бестолочь! Что творишь?!» - вырвалось у нее сквозь, казалось, непоколебимое спокойствие, и руки с банками объедков дернулись, точно желая ее оттолкнуть. Тася замерла, царапнув мать взглядом, издала звук, похожий толи на шипенье, толи на мычанье. И действительно, где свидетельство того, что это существо по-прежнему является ее ребенком? В мутном взгляде дядя Вити, и правда, перестало читаться признание в ней своей родни.
    Из толпы возле источника отделилась пара и пошла по дороге мимо Никонова скита, где остановились прочесть табличку, к берегу, к мосткам, где крестят и где окунаются, закрывая друг друга по очереди простынями, охающие нагие бабы, и дальше вдоль реки. Тася кралась за ними в зарослях, цепляясь за ветви, старалась быть как можно тише. В ней нарастала радость преследования, хотя никакой цели у нее и не было. Просто на правах хозяина она выслеживала пришлецов, следуя за ними своими тайными тропами, поросшими крапивой и волчьей ягодой. Она знала, что они не почувствуют ее запаха: растущий вдоль дороги зверобой перебьет его. Вот они прошли, даже не заметив, что под подошвами у них то древнее пятно невероятно мелко-истоптанной пыли, которая так ласково обволакивает ноги, в которую так приятно зарываться пальцами. Они вышли к реке и пошли вверх по течению - Тася перелезла через поваленную березу. Дошли почти до самого шоссе и, свернув, скрылись на берегу за кустами, свистнувшими ветвями по их одежде. Тася думала пробраться за ними и дальше, но, увидев мост, стала вглядываться в темноту под ним, внюхиваться в еле-различимый отсюда запах гниющей морской травы. Она забыла про туристов, ей нестерпимо захотелось туда, где заканчивались ее владения, где она сама будет чужаком. С дерева сорвалась сорока, провиснув в воздухе, перелетела через дорогу. Под мостом река мельчала, и у самой кромки воды вытягивались желтые русалочьи волосы. Они извивались, завораживали и не издавали ни звука, всегда несли с собой тишину. Где-то стал нарастать гул, который все ширился. Кажется он уже над самой головой, и мост сжимается, Тася припадает к земле, содрогается от удара, от сокращения железобетонных плит, из которых выстроен мост. Она лежит, обхватив голову, шум только начал стихать, как вдруг все повторилось вновь. Теперь Тася не стала ждать, а, зажав уши, вырвалась из-под моста по другую сторону. Бежала в траве, взметая легкие семена из метелок. Перепрыгивала по строительным глыбам, брошенным в перебитый надвое шоссе монастырский пруд, где воздух казался густым от мошкары и комаров, а дальше по широкой дороге со следами шин, между полем и рекой, но уже шагом, осматриваясь. Стали слышны крики людей. Тася взобралась на дерево с глубокими складками коры, вытянулась на ветке, свесив ноги по обе стороны. Пологий берег покрывал клевер, переходящий в сплетение сурепки, ромашки и дикой герани. Сейчас здесь тяжело топтались коровы: несколько больших с боками похожими на пятнистые печные стены, теленок и молодой недоверчивый бычок. Одна из них стояла в воде, темный речной песок был смешан с навозом, отпечатки копыт становились лужицами. Коровы жевали и казались очень довольными, хотя держались несколько настороженно из-за непрерывных воплей – теленок был с обеих сторон закрыт двумя взрослыми со слипшейся желтоватой шерстью на животе. Хотя все-таки было ощущение, что они к такому привыкли, и только подергивали ушами.
    -… Выблядки, я, блядь, вам жопы-то понадеру! Где ваши мамки уебышные?! Тож мне сученыши, тыкать мне, блядь, будете, где моим коровам пастись…- Смуглый очень сухой человек хрипло выкрикивал все это, уперев руки в бока. Вокруг него с лаем прыгали взъерошенные псы, устремив свои жаркие рваные пасти к другому берегу – Тася невольно вжалась в дерево. Там под веткой, вытянувшейся над рекой, с которой свисала на веревке палка, толпились несколько городских ребят. Полуголые и дрожащие они цеплялись друг за друга и за ствол, скользя на размытой до глины земле. Некоторых из них Тася узнала: она иногда видела их у монастыря, на одного из маленьких она, кажется, нападала у магазина.
    - Че, баба Женя, в хлеву надоело? Сюда приперлась? Ты с твоими коровами воняешь! Из-за тебя вся река в говне!.. – дразнили полные неуправляемого бешенства те, что побольше. Они знали, что им ничего не будет: баба Женя ни с кем не общалась, и все ее сторонились. Раньше она продавала молоко, но потом перестала, разругавшись со всеми хозяйками. Она занималась только своими коровами, которых у нее становилось все больше. Растила телят, вместе с которыми часто от усталости засыпала прямо на земле. Доходило до того, что баба Женя накидывалась на дачников, собиравших вечером в поле навоз на удобрения, травила на них собак.
    В это время с запада по небу потянулись тучи – темные со светлой каймой, они приближались бессмысленно, но неумолимо точно мокрицы. Дети на том берегу затихли, о чем-то между собой договариваясь, послышался и быстро прервался чей-то ноющий голосок. Вода в реке, казалось, сгустилась, стала плотнее, чем-то цельным заскользила по руслу. Глянув на небо, баба Женя развернулась, сплюнула, и, крикнув неразборчиво, пошла прочь. Коровы, косясь на нее, прыжками поднимались на дорогу, вокруг них кружили псы. Замешкавшуюся телку баба Женя пихнула двумя руками в бок, и та тяжелым галопом догнала остальных. Тася следила сквозь ветви за тем, как удалялись по полю угловатые силуэты, разбитые на черно-белые сегменты. Немного помедлив, городские ребята попрыгали в воду, так как их вещи лежали пестрой кучкой на этой стороне. Они сопели, торопливо барахтаясь – бледнели их тела. Когда они стали одеваться, Тася слезла по шершавому стволу. Не желая быть замеченной, поспешила к монастырю, где с первыми ударами капель шмыгнула в узкое окошко скита. Дождь забился об листья, пробудил цвет в осколках кирпича и изразцов, рассыпанных по земле вокруг стен ее убежища, начинавших темнеть от влаги снизу вверх. Из-под карниза сурово глядели херувимы с темными кругами вокруг глаз, с обколотыми перьями на крыльях.
    Однажды, спустя около месяца, проснувшись, Тася услышала деревянный стук, голоса и суетливое шарканье по песку. Глянула в щелку из-за железного ставня: скит начинали окружать забором, ходили рабочие, был виден светлый дощатый домик для сторожа. Тася схватила шапку и узелок с сокровищами, выскочила наружу и спряталась в старом осевшем окопе, по нему словно внутри змеиного тела побрела к полю. Ей было неспокойно, вокруг что-то менялось. Тася шла, невнятно бурча какие-то недослова, подергивая плечами. Нервно обрывала травинки и совала их в рот. Было понятно, что в скит вернуться нельзя – ее выгнали из убежища. Оставался еще «скотный двор», куда можно залезть, протиснувшись под воротами. Но в стойлах слишком сыро, скотины там нет, только лягушки, и там бывает много посетителей. Тася вышла к полю, которое в этот раз опять не засеяли: высокая трава стремительно вытягивалась вверх – редкие зеленоватые овсяные колосья, дикие невесомо-лиловые метелки, бессмертники. По дороге спешили двое в длинном и черном, они о чем-то живо говорили – Тася нырнула в стебли, скрывшие ее с головой, и стала быстро пробираться в глубь поля. Голоса стали на мгновенье громче, а потом затихли где-то далеко позади. Здесь кругом бесконечно, стоя бок обок и один за другим, гибко тянулись стебли. При малейшем движении они начинали колыхаться, издавая сухо-звенящий звук, в испуге перебегали по ним насекомые. А Тася двигалась все быстрее, и звук заполнял уши, оглушая до того, что где-то внутри головы начинало зудеть. Смысла в ее движении уже не было – никто ее не преследовал. Но она, раскинув руки, чтоб шумело громче, перешла на бег, под ногами всхлипывали, ломаясь, хрупкие палки, ощущались затерянные морщины старых борозд. Впереди взлетели несколько птиц. Тася споткнулась и рухнула. Щека, поцарапанная узкими листьями, зачесалась. Тася лежала, не шевелясь, носом в примятую траву, в землю, чувствуя запах гусениц. Она смотрела перед собой, где по своим срочным делам семенили букашки. Поднялась, рядом, низко растопырив листья, высился «золотой меч», грузно-желтый цветок коровяка, светило солнце и белым отражались лучи от двух куполов монастыря. Было жарко, и Тася побрела к реке. Вода в ней всегда была невозможно холодной, и от этого очень скоро начинало ломить суставы. Сейчас Тася бродила по мелководью, чтобы остыть, пугая полупрозрачных мальков, отбрасывающих на песчаное дно темные тени.
    Проснулась вечером на берегу под кустом, почувствовала в воздухе какое-то настойчивое движение, чуть натужное дыхание. Перевернулась на бок – смялся пожухший «золотой меч» - выглянула из-за веток, и оказалась видимой несколько более чем рассчитывала. Она увидела одного из тех двоих, что сегодня проходили по краю поля, а тот, заметив, ее лохматую голову и внимательные глаза, оторопел, замер, а потом кинулся на нее черным коршуном с бешеным взглядом. Пытаясь схватить за запястья, хватил Тасю оземь, больно уперся коленом в ногу. Все молча, только его сипение и что-то клокотало гневно у Таси в глотке. Он оказался слишком близко, и она вцепилась зубами ему в щеку, разжала челюсти и дернулась из свитера, из растянутых рукавов, прочь. Бегом мимо скита за высоким забором, сплевывая чужую кровь, в заросли и под мост. Забилась за бетонный обломок, просидела так сколько-то, побрела, поскуливая, в рубашонке к огородам. Клубилось белое холодное по полю, в воздухе пряный запах костров, далеко лают, дергаясь на цепи собаки. Стемнело уже совсем, Тася не очень понимала, где река, и забрела на участки, выходившие прямо к полю. Она остановилась у невысокого стога, пахло скотиной. Тася залезла в сено, здесь было тепло и колко, погрузилась в беспамятный сон, словно придавленная чем-то тяжелым, может самим небом, обремененным звездами. Сквозь забытье ей казалось, что голова ее покоится на горячей подушке, которая спокойно и ритмично волнуется, укачивая Тасю.
    Яростный псовый лай вырвал Тасю из душистой глубины сна. Резко вздернула голову – вокруг, оскалив черно-губые рты, прыгали два зверя. Почувствовала сбоку что-то живое, что в страхе к ней прижималось: упругое, черное с грязно белым и вдруг оно отчаянно и призывно заревело, призывая на помощь.
    -А, ну пшли вон! Что там такое? Чего, стервы, мне ребенка пугаете? – псы, обернувшись, отбежали в сторону. Откуда-то донеслось ответное приглушенное бессильное мычанье. Приблизившись, баба Женя, в линялой тряпице-косынке с вилами в словно покрытой луковой шелухой руке, увидела теленка, прильнувшего головой к груди маленького человечка, чьи волосы смешивались с сеном и незаметно переходили в стог. Грязные исцарапанные пальцы бездумно и судорожно гладили шею теленка; четыре глаза, выражая одно лишь чувство страха, принадлежали, точно, одному существу.
    - Что за…- баба Женя опешила. – Вылазь отседева и вали! – Тася медленно выбралась наружу, не отводя просящего о чем-то, в чем еще не отдавала себе отчета, взгляда. Стояла возле теленка в заскорузлой рубашке и неопределенной стоптанной обувке, косилась на кружащих рысью псов.
    - Че, блядь, стоишь? Еби отсюда! – Грозно, тряхнув вилами. Тася дернула плечом и как-то боком стала отходить. Баба Женя провела ладонью теленку между ушей и взглядом шуганула собак, которые хотели следовать за человечком.
    Тася отошла недалеко, только за границу участка, и залегла в осоку, растущую в канавке, на дне которой собиралась вода с огородов и уносилась к бывшему монастырскому пруду, теперь сильно заросшему. Баба Женя увела теленка и, вернувшись, стала сгребать покошенное сено. Тася наблюдала внимательно, потом по сточному руслу подобралась ближе, выскользнула на дорогу и сгребла сухой невесомый пучок. Сжимая его меж растопыренных пальцев, подступила к бабе Жене. Та обернулась через плечо, застыла на мгновенье, фыркнув, кивнула на пологий холм начатого стога. Прошел день, и вечером Тася получила банку синеватого в сумерках молока. Быстро и жадно Тася его поглотила, присев у ржаво-шершавого листа, прислоненного к стене бабажениного дома. На время утихла ее неуемная суетность, ей стало очень спокойно, хотя она чувствовала, где-то рядом за ней следят собаки, ожидающие от нее промаха, чтобы можно было накинуться и растерзать ее. Тускло светилось затянутое плотной пленкой окно, за ним вершила свой неряшливый быт женщина, чувствующая себя уютно лишь среди бессловесных тварей. По неозвученному уговору Тася стала жить при бабе Жене, помогала ей с хозяйством и получала за это еду, да еще потом ей досталась замаранная куртка и рейтузы.
    Поле слиплось и застыло от холода, бородавками замерзли кочки. На оголенных ветках дрожали бледные полупрозрачные сережки, они срывались и, бешено вращаясь, слетали в черную и быструю воду, покрытую изумрудными разводами леденеющих мелких водорослей. Тася смотрела, как они врезались в поток и исчезали вниз по течению, уносимые к монастырю, куда сама она больше никогда-никогда не пойдет по собственной воле. В этот год впервые она не надела свою вязаную шапку, оставшуюся вместе с сокровищами во вражеских когтях: кутала голову в платок.
    Псы больше не кидались на нее, но не очень доверяли, потому как и вовсе были лишены этой способности. Тася стала частью хозяйства бабы Жени, занимавшего полдома, на другой половине которого жило тихое семейство с цветочными горшками на окнах и очень ровным и высоким забором, разделявшим участки. Ночи Тася проводила под навесом в огромном стоге, обложенном пестрым панцирем из оргалита, целлофана, покореженного железа и подпертого спинками от старых кроватей. Здесь с ней обитали несколько кошек с кривыми хвостами и обкусанными ушами, которые охотились на мышей, живущих где-то у подножия стога и под соседним навесом поменьше, где сушился навоз для топки.
    Зимой Тася была допущена на заваленную хламом террасу, которую она делила со старой сучкой с розовой гирькой опухоли под левой передней лапой. В темноте они обе часто лежали без сна и блестели их влажные, тоскующие неизвестно по чему глаза. Тася до судорог во всем теле ненавидела те силы, которые изгнали ее из законных владений. Они лишили ее радости от игры в Никона и такого гулкого звона, который издавал висящий в раме колокол, ожидающий своего водворения на новую колокольню, звона от удара в него острого камешка, посланного ее рукой, и они отобрали ее узелок с сокровищами, и им достался ключик от скита… В этом гневном полузабытьи на подступах ко сну Тасе часто грезились темные безликие фигуры в балахонах, немыслимо быстро движущиеся по полю – по одиночке, по двое, по трое, сходясь и расходясь, все ускоряясь, пока повсюду не начинала клубиться чернота, и где-то в глубине этого тасина мать, сидя на корточках, сажала в землю флоксы. Тася громко втягивала воздух, и в впотьмах торопливо скребла когтями собака.
    Сонно тянулась зима, прорезаемая звуком трескающихся под ударами колуна дров, яркостью опилок на снегу, мычаньем. На террасе Тася нашла желто-серые обрывки газет и, не улавливая смысла написанного, складывала буквы, довольно бубня вслух слоги. А потом двор размесило теплом, кошки грелись в солнце, сидя на навесе, распушив бока. Время заспешило и выплеснулось в май, и давно был размотан платок на тасиной голове.
    Она уже осматривала новую территорию. Начала еще зимой, но дальше склона, где растянулось кладбище и по которому чуть в стороне катались на санках городские, она не заходила. А теперь снег стаял, и проступила зеленая дымка травы, невозмутимо расталкивая прошлогоднюю листву, распустила затем стебли, и Тася, вдыхая свежие густые запахи, пробралась дальше. По узкой дороге, в черных рытвинах шин, где по одну сторону склонялись ограды могил, а по другую холмами дыбилась свалка из старых венков, лент и невесть еще каких отбросов – там уже расселились одуванчики и крапива. Бесконечно усталым холодком веяло здесь, неизменно стоял запах мертвого, его Тася пропускала в себя с настороженным любопытством. Но скоро все менялось, и слева был луг, а справа сосны, меж которых проступал белесый куб больничного здания. А потом больничный пруд, непрерывно утекающий в огромную трубу, в которой очень гулкое эхо, и, если сидеть на ней, не двигаясь и свесив ноги, на них замирают стрекозы, вытянув тельце и крылья с переливом.
    Вот сюда на этот луг Тася пригоняла коров, а когда наступала пора, в окружении псов являлась баба Женя и возвращала их домой. Тасю сопровождала только сучка с гирькой под лапой, которая стала чуть больше, но, видимо, ей не мешала. Иногда на пруд приходили рыбаки с длинными удочками. Они часами в молчании заседали вокруг пруда, запустив в зеленоватую воду леску. После их ухода в траве можно было найти, недоеденные бутерброды и мучную или манную прикормку в баночках, которые Тася собирала и медленно поедала, слушая, как коровы шумно обрывают траву.
    Тася лежала на лугу, зажав в кулаке кузнечика, рядом топтались коровы. Только куда-то удрала собака, которая обычно всегда была на виду, да и бегать она стала в последнее время медленнее от тяжелого дыхания. Рядом с Тасей лежал искусственный линяло-голубой цветок. По дороге шел рыбак, опирался на клюку, сильно хромая. У Таси заурчало в глотке, ей захотелось за ним следить. Распустила кулак, выпуская кузнечика, подождала, пока хромец усядется на берегу. Неслышно Тася подкралась, присела за кустами на корточки – колтунные узелки волос коснулись земли. Она смотрит, как тот сидит, странно отставив искривленную ногу, распутывает леску, которая выскользнула из неловких пальцев, и крючок завяз в его бороде. Буркнул что-то, достал, приладил комочек болтушки и осторожно закинул в пруд, опустил удочку на рогатку, торчавшую из воды. Рядом с его ногой лежала клюка и запасная удочка. Он покосился на Тасю, подобравшуюся из любопытства еще ближе. Отвернулся вновь. Прошло время, поплавок дрогнул, его повело, и он ушел в водную темень – удочка взмыла вверх – пусто. Тася следила за невесомым крючком, сливавшемся с сосновым фоном, ей отчего-то было досадно, что рыба сорвалась. Тася тихонько отошла к кустам и стала копать ямку у их корней. Под ногтями приятно зудело от набившейся земли. Пробежала блестящая жужелица, и наконец-то розово изогнулся червь. Тася схватила его двумя пальцами и прокрутила между ними. Улыбаясь, на цыпочках подбежала к хромому, который опять следил за поплавком и курил. Она протягивала ему червя, а сама любовалась его редкой черной бородой. Рыбак обернулся, хотел что-то сказать, но смолчал, только смотрел на протянутую к нему ладошку, на тасины близко-посаженные глаза. Взял червя, вздрогнувшего от холода крючка на второй удочке, закинул и передал Тасе, крепко зажавшей ее в руках. Она застыла, не отрываясь от желтого пупырышка на пруду, недалеко от такого же рыжего. Потом присела, настороженно ловя малейшее колебание удочки.
    Так они просидели до тех пор, пока не стало уже поздно, и рыба не уснула. Тася поймала малька, которому крючок случайно вцепился в брюшко, и которого тут же проглотила, а хромой выловил пару небольших карасей. Он собрался, глянул на тасины глаза напоследок и пошел прочь. Тася проводила его до того места, где кончался луг, следуя за ним на некотором расстоянии, там остановилась и бросилась назад сгонять коров. Собака так и не вернулась. Бабу Женю она встретила уже на той стороне склона, где начиналось кладбище. Та удивленно, но не злобно, выкрикнула «какого хера?» вдогонку Тасе, которая, глянув на нее, помчалась вниз по дороге. Тася стала метаться по улочкам между участков. Смеркалось, люди доделывают за оградами свои дела, прощаются «до завтра» дети на перекрестках. Вдруг хлопнула в тупике справа калитка. Тася рванулась на звук; между шелушащихся штакетин видит хромого: он идет к маленькому перекошенному дому со сгнившими ступенями. Под темными окнами растут старые с длинными поникшими ветвями крыжовенные кусты. Он, высоко подняв ногу, взбирается на крыльцо, оттолкнувшись от земли клюкой. Исчезает внутри дома, матово загорается угол окна. Скинув проволочную петлю, Тася отворяет калитку, царапнувшую, провиснув, по дорожке. Шмыгает носом, волнуясь; в окне медленно шевелится размытая тень. У двери прислоненные стоят удочки. Тася запрыгивает на крыльцо, здесь много негодного старья, прикрытого растянутыми по нему рваными тряпками: лыжная палка, рассохшаяся тумбочка без двери, пробитое ведро, рулон прогнившего линолеума. Линолеум пахнет резко и до противного сладко – Тася вдыхает этот запах, морщась, но все глубже, с жадностью. Ее начинает от этого мутить, но одновременно он дарит Тасю необыкновенным спокойствием. Она ложится на обрывок оргалита у двери, поджимает ноги, укрытая своими волосами, ощущая их тепло на правом боку и спине. Под тумбочкой лежит погремушка из блеклого пластика. Тася тянется за ней, притягивает к себе – вся рука ее оказывается обернутой тягучей паутиной. Погремушка из трех шариков в подковке на ручке – один расколот – бешено и рыхло стучат, перекатываясь, внутри бусины. Тася кладет ее у подбородка, не разжимая пальцев, прикрывает глаза. Сегодня она не вернется на двор к бабе Жене, придет туда завтра утром, сделает все как обычно. Но сейчас ей хочется остаться здесь.
    За домом, последним в тупике, узко протягивается звонко-розовая закатная полоска, на куполах монастыря догорает колкая искра. Сегодня многие насельники ушли из него, позорно прогнанные – сменился настоятель. У входа в Вознесенскую церковь темнеют пионы, облокотившись на новую загородку, плетенную из прутьев.
    Хромой с тазиком помоев в руках открыл дверь, желая выплеснуть их с крыльца. Чуть не споткнулся обо что-то на пороге, глядит под ноги на волосатое существо, ровно дышащее во сне, сжимая в маленькой руке что-то одновременно для него очень знакомое и забытое. Отрезок времени обернулся окружностью, когда начальная точка соединилась с конечной.


    ПОДВИГ
    На сторожевой башне серого замка был установлен последний зубец и дозорные заняли свои места – мальчик, сидя на ковре, чуть выпрямился и насторожился в ожидании боя.
    Максим не был тихоней, а был просто очень задумчивым мальчиком: из тех, кто на перемене носится со всеми, но редко оказывается втянут в драку. Прилежный, но рассеянный. Родители говорили, что он усидчивый. Он и вправду подолгу мог сидеть за уроками, даже гораздо дольше, чем этого требовалось. Но лишь потому, что все время покидал узкие рамки заданий, уносясь мыслями в нездешние пространства, где верные ответы имели куда более веское значение, чем здесь.
    Он появился у родителей сравнительно рано, когда оба еще не закончили институт. И потому с самого начала в его воспитании очень многое брала на себя бабушка, которую появление внука словно взбодрило, пробудив начавшие было погружаться в сон силы. Она бы затаскала его по всевозможным кружкам и секциям, но, кроме смышлености и хорошей памяти, у Максима не проявлялось никакого конкретного дарования. Поэтому бабушка, мудро рассудив, что, возможно, его талант даст себя знать позже, занялась общекультурным развитием мальчика.
    И вот после долгих прогулок в парке (а когда Максим пошел в школу – после занятий), после того, как был съеден темный и густой грибной суп, они располагались на стоявшем в кухне диванчике, и бабушка читала ему вслух при свете старенького бра. Так во всегда немного душной кухне, откинувшись на большую подушку в потертом бархатном чехле, прижимая к небу карамель, Максим слушал греческие мифы и сказания, легенды о короле Артуре и, затаив дыхание, ловил строки о слуге, который принес ядовитый цветок для стрел своего повелителя. Когда он стал читать самостоятельно, эти часы чтения вслух не прекратились. Но теперь, дочитывая до определенного момента, бабушка ставила карандашом на полях блестящую точку, и дальше Максим должен был читать сам. Если он не дочитывал произведение до конца, то он тоже ставил маленький серый крестик, откуда начинала в следующий раз бабушка.
    Когда вечером бабушка приводила Максима домой к родителям, пришедшим не более как час назад с работы, и мама несколько суетливо спрашивала, как прошел их день, что в школе и с кем Максим сегодня гулял, то бабушка увлеченно, но, не останавливаясь на мелочах (точнее подробностях, которые хотела оставить для себя), отвечала. Максим время от времени ее дополнял, опираясь локтями на обеденный стол, и, улыбаясь, подсказывал имена своих приятелей, когда бабушка запиналась.
    «Да, да, с Димой мы шли вместе из школы. Хороший мальчик…» - неизменно завершала она.
    Но Максим с самого раннего детства не нуждался в том, чтобы для него выдумывали занятия, подсовывали ему игрушки. Как только он выпадал из поля зрения взрослых, то сразу со всей детской решимостью принимался выстраивать из окружающих предметов какую-то свою систему, подчиненную только ему ведомым законам. Руководя поочередно каждым из них, он заставлял вступать их между собой в отношения, следуя которым ложка, как правило, обижалась на вилку, а незримый водитель грузовика всегда помогал вислоухому от старости кролику перебраться через поток паркета на ковровый луг. Когда же взрослые, опомнившись, проявляли внимание к Максиму, пытаясь вникнуть в его игры, этот мир начинал истончаться, блекнуть, голоса героев стихали, система растворялась в полунамеках и полудвижениях. Так было в пору первых фраз Максима. Несколько позже для него открылись конструкторы, к которым прилагались персонажи: пираты, скелеты, попугаи, пешие и конные рыцари, и драконы, разевающие огненную пасть. Они появлялись в их доме по вечерам, когда мама или папа вдруг говорили сыну, чтобы тот пошел в свою комнату и посмотрел, нет ли чего-нибудь любопытного за окном, а то, кажется, им слышится там какой-то шорох. В свете фонаря на подоконнике оказывалась новая маленькая коробочка со схемой сборки. Максим строил гроты и замки, отправлял героев в походы и замуровывал врагов в стенах, повелевал драконами и помогал рыцарям находить клады в стволах деревьев.
    Иногда во время игры Максим вдруг замирал, прекращал управлять человечками. Просто сидел и глядел на своих застывших героев: одного перевесил меч и он упал, другой странно повис на драконьей лапе. Но это было уже неважно: сам Максим, придерживая нервно прядущего ушами коня, ехал рядом со своими товарищами по тропе сквозь липкий туман, холодящий кольчугу и оседающий на ней мелкими каплями. Потом привал и снова подъем по призыву механической птицы. Сборы в полутьме, тяжелая ноша за плечами, а коней пришлось оставить, так как тропа стала слишком узка. Путь в утренних сумерках; их осталось лишь двое: мальчик и его друг – рыцарь в резном шлеме и со шрамом вдоль всей левой руки. И вот в свете чужеземного белесого солнца рыцарь сидит на каменном полу, на плитах которого Максим под диктовку выводит решение задачи. Они встречаются взглядами, шариковая ручка замирает, и перед Максимом оживает рассказ о том, как его товарищ получил свою страшную отметину: небольшой отряд сопровождал добытые в походе сокровища, среди которых был волшебный меч, чья рукоять в виде головы горного барана была усеяна каменьями. Тогда в ущелье их подстерегли воины в черных доспехах, приспешники злого волшебника… Показавшийся Максиму огромным палец с накрашенным ногтем, белесый от въевшегося мела, ткнул в недописанную строку, заслонив собой рыцаря, прервав рассказ.
    Еще осенью бабушка получила от своей старинной подруги приглашение навестить ее с внуком в Бонне, где та жила последние лет двенадцать и где ей временами становилось невозможно тоскливо. Немного поразмыслив и посоветовавшись между собой и с учителями, было решено отправить внука с бабушкой в конце февраля на одну неделю в Германию. К их возвращению мама собиралась взять больничный на несколько дней, чтобы помочь Максиму догнать школьную программу. Подождать до весенних каникул не получалось, поскольку тетя Люся в это время собиралась поехать со своей с маленькой внучкой в Италию, пока там еще не стало слишком жарко.
    У бабушки появился новый повод для волнения: подготовка к отъезду. Максиму же поездка представлялась чем-то невозможно далеким и не имеющим к нему никакого отношения. Поэтому, когда мама вечером попросила его помочь собрать вещи и решить, какие игрушки он возьмет с собой (можно было взять две небольшие), он очень удивился. Перед сном Максим думал о том, как полетит в самолете, и пытался представить, каково это, когда при взлете закладывает уши и будут ли птицы заглядывать в иллюминатор… Этой ночью бабушка оставалась у Максима, поскольку надо было очень рано выезжать. Она уже давно спала на кровати внука – слышен свист выдыхаемого ею воздуха,- а сам он все ворочался на раскладушке, ему все казалось, что после того, как человек первый раз поднимется в воздух в нем должно что-то измениться.
    Наступило серое беспокойное утро, а вместе с ним скорый и какой-то непривычный завтрак. Перед выходом из дома бабушка велела: «Посидим на дорожку», - и все сели на очень долгую минуту, стало совсем тихо. Максим тоже молчал и следил за сосредоточенными лицами родителей.
    - Так, паспорта, доверенность, деньги – все взяли? – спросил, приподнимаясь, папа.
    - Да, вот, – бабушка расстегнула свою черную сумку и вытянула за уголок папку с документами.
    Мама спустилась со всеми к машине, но сказала, что останется дома. Она поцеловала сына и наказала ему быть осторожным и слушаться бабушку. Поцеловала бабушку, сказав около ее щеки, чтоб не баловала внука. Сквозь стекло удалялся подъезд и мама, кутающаяся в кофту, Максим и маленький рыцарь в резном шлеме махали ей рукой. Потом был людный и сумеречный аэропорт, и все ждали своей очереди, чтобы сесть в самолет. Максим очень боялся, что могут улететь без них, просто забыть о них в суматохе. Он все подбегал к очереди, пока бабушка сидела в стороне, а рыцарь поторапливал, желая поскорее увидеть самолет. Пришло время, и Максим с бабушкой заняли свои места и пристегнули ремни. Мальчику было неуютно сидеть в неприятно пахнущем салоне; рыцарь тоже фыркал от недовольства. Но когда стены самолета слегка задрожали, послышался гул и мимо иллюминатора заскользил другой самолет и маленькие люди, загружающие в него багаж, а потом рыжие сигнальные огни, Максим, замерев, опирался о ручки кресла и все боялся упустить тот момент, когда земля только начнет под ним удаляться.
    Самолет получил толчок в брюхо, полоса забора и верхушки деревьев быстро сползли по стеклу. Максим машинально принял от бабушки леденец. В какой-то момент уши действительно заложило, внутри, словно кто-то за что-то дернул, и Максим почувствовал, что лишился точки опоры и оглушенный парит вместе с рыцарем в серой дымке, а что-то лишнее и ненужное лоскутами отлетает от него на землю.
    Принесли обед, глубоко впитавший в себя запах пластиковых контейнеров.
    - Сильно уши заложило, Максим? – бабушка чуть оборотилась в сторону внука, намазывая для него на булку плавленый сыр.
    - Не, так. Чуть-чуть совсем. Не больно было, - мотнул головой, принял из бабушкиных рук бутерброд.
    - Хорошо. Часто это бывает очень неприятно.
    Потом сквозь облака проступили поля, протянулись дороги и реки, а между ними забытые на траве, перевернутые кверху обложками крыши маленьких городков. Они все увеличивались, их становилось больше, блестели оконные стекла, и вдруг земля стала совсем близкой. Самолет уже не летел, а ехал.
    Бабушка тянула за собой сумку на колесиках, рядом шел Максим с глядящим из нагрудного кармана куртки рыцарем. Они повернули и вышли к группе людей, ждущих кого-то и тянущих вверх и вперед носы. Увлекая за собой внука, бабушка устремилась к распахнувшей руки пожилой женщине в красном пальто с пестрым платком под мягким подбородком. Вывернувшись из объятий подруги, бабушка представила: - Вот. Это наш Максим. А это тетя Люся – мы с ней в одном классе учились.
    - Здравствуй, Максим. Устал в дороге? Ничего. Отдохнете, и вечером немного погуляем по старому центру.
    - И друга твоего возьмем, - добавила тетя Люся, кивнув на рыцаря, перегнувшегося через карман.
    Они вышли из здания аэропорта, где им навстречу шел сын тети Люси, он подхватил их багаж и довез на машине до дома. Максим смотрел в окно и очень странными казались ему указатели с названиями на другом языке. Остановились на улице с невысокими домами и вошли в подъезд, где, не смотря на то, что было довольно холодно, пахло какой-то южной сыростью. Вещи были внесены в затемненную комнату, сын тети Люси попрощался и уехал. Старые подруги пошли готовить чай, Максим остался один. Он осматривался, стараясь дышать как можно тише. Диван (наверное, раскладной), шкаф, комод и небольшой овальный столик. Он подошел к окну, затянутому жалюзи и выглянул в щелку на улицу. Там во дворе играли дети, они бегали по удивительной детской площадке, по середине которой изгибался хребет из обтесанных камней, похожих на чешую, и переходил в песчаный холм. По одну сторону хребта свесилась металлическая горка, а по другую лесенка. Только сейчас Максим заметил, что стены в комнате темно-малинового цвета, что очень ему понравилось.
    Потом бабушка позвала его за стол. Они с подругой беспрерывно разговаривали; тетя Люся расспрашивала об их немногих оставшихся общих знакомых, о родителях Максима. А мальчик, между тем, старался как можно аккуратнее есть пончики в виде шара, наполненные вареньем, в котором неизбежно утопали пальцы. И он очень смущался, замечая, что тетя Люся время от времени на него поглядывает. Вдруг обе смолкли.
    - Ну-ка, Максим, как тебе нравится учиться в школе? – спросила тетя Люся.
    Максим за этот год уже очень много раз отвечал на подобный вопрос и вообще-то был к нему готов. Но его что-то остановило дать ответ сразу. Что-то в интонации бабушкиной подруги его насторожило. Кажется, что ей это действительно было интересно, так пристально и одновременно лукаво она на него смотрела. Ему даже показалось, что она хочет услышать, что ему там не очень-то и нравится, что есть занятия куда более важные, на которые в его возрасте только и стоит тратить время, потому как позже им просто не останется места в жизни.
    - Ну…учительница у нас не очень строгая. И вроде я неплохие отметки получаю. И у нас в классе есть уголок с зеленым ковром, где на переменке играть можно... а если об него долго руки тереть, то током биться начинаешь… - Максим замолчал, думая, чтоб еще добавить,- Правда очень много времени приходится уроки делать.
    - На улице играть, куда веселее! – засмеялась тетя Люся и вместе с ней бабушка. - Ничего, за эту неделю постараемся много любопытного посмотреть. Ты, наверно, не знаешь, но мы здесь живем не очень далеко от мест, где воин Зигфрид на вершине холма бился с драконом и победил его, а потом он омылся его кровью, чтобы быть неуязвимым в бою. Там сохранилась древняя крепость. Такому мальчику, как ты, думаю, будет интересно, - и обратилась уже к бабушке. - Надо будет съездить перед вашим отъездом, это совсем близко. К концу недели обещают, что погода чуть лучше будет. А то сейчас мы в грязи там утопнем. Так, сейчас вам надо отдохнуть, и пойдем вечером погуляем по городу.
    Бабушка дремала на разложенной кровати, а Максим лежал рядом и все представлял себе рыцаря, обагренного кровью убитого чудовища. Мальчик пытался для себя решить, смог бы он поступить так же и вообще, что же он сам будет делать, встретив дракона один на один. Он много читал и видел в кино о том, как воины сражались и убивали огромных змеев и даже куда более страшных чудовищ, и значит, собравшись с духом, и он мог бы с этим справиться. Наверное.
    Вечером они вышли на улицу, хотя ощущения, что находишься вне помещения, у Максима не появилось. Стало только прохладнее, и на нем была куртка и шапка, но, казалось, они просто вошли в очень большую комнату с высоким потолком-куполом. Вокруг было очень мало людей. Они сели на трамвай, который в какой-то момент внезапно ушел в подземный туннель, точно укрылся от опасности в нору. Через пару остановок они вышли – тетя Люся жила совсем недалеко от старого центра города. Здесь людей было больше, они двигались двумя потоками в свете фонарей, разглядывали витрины. Чудилось, что воздух здесь стал теплее, хотя врядли это было правдой. По обеим сторонам, точно сросшись между собой, теснились остроконечные дома, так что трудно было понять, где начинается один и заканчивается другой. Было странно, что здесь могут жить люди, возможно, только рыцарь, гревшийся в кармане, был здесь на своем месте. Тетя Люся указывала на затемненные коньки крыш, где, по ее словам, были вбиты крюки для подъема мебели. «Как в Голландии», - заметила бабушка. Максиму было непривычно всюду ощущать под ногами брусчатку, блестящую, с забившимся в щелях голубоватым снегом. Он шел, стараясь наступать на самую выпуклую часть булыжников, точно на полузатопленные кочки в туманном болоте.
    В течение всей недели погода была хмурая, пошел дождь и смыл с улиц снег. Иной раз внезапно проступал солнечный свет, но совсем ненадолго, не успевая согреть землю. Максим с бабушкой и тетей Люсей ходил гулять к набережной Рейна. Пахло пресной водой, а сама она была не бурая, как он привык, а зеленая со стальным блеском. У берега колыхались темно-зеленые длинные водоросли. Тетя Люся, глядя на далекие холмы по другую сторону реки, рассказывала, что там дальше лежит страна ведьм. И мальчику казалось вполне правдоподобным, что там в этой дымке могут сновать на метлах колдуньи. Но больше тревожило его то, что именно там находится драконья гора, помнящая подвиг Зигфрида. Ему очень ясно виделось, как дракон выходит из реки и по его телу торопливо сбегает вода. В эту минуту Максим невольно брался за бабушкину руку, хотя обычно этого уже не делал.
    - Ты продрог? – спрашивала бабушка. – Здесь очень сыро. Ничего скоро придем домой, выпьем горячего чаю.
    В другой руке он сжимал своего рыцаря.
    Тетя Люся рассчитывала съездить к Драхенберг в выходные, так чтобы ее сын мог довести их туда на машине. Кроме того, обещали, что погода должна к этому времени проясниться.
    - Жалко, что так у нас получилось. Приехали бы на пару месяцев попозже, когда тепло уже, было бы совсем другое впечатление. Но, в общем-то, и сейчас там есть своя прелесть. – Говорила тетя Люся.
    И мальчик всю неделю думал об этой поездке. Ему было очень любопытно место, хранящее воспоминание о событии, случившемся так давно. Его мучили вопросы о том, остался ли там скелет чудовища или пятна крови?
    В один из дней бабушка с внуком ездила в Кельн, чтобы посмотреть на собор. Ее подруга неважно себя чувствовала и осталась дома. Поскольку выход с вокзала находился прямо у подножия храма, тетя Люся объяснила только на какой поезд сесть, а дальше «не потеряетесь».
    Он был огромный. Его башни двумя черными лапами впивались в облака. Максим едва слышал слова бабушки, что это готика и что во время войны на него сбросили бомбы. Он разглядывал толи поющие, толи кричащие фигуры, веером расходившиеся над входом. Мальчик заметил статую человека с улыбающимся круглым лицом, который протыкал копьем черта со змеиным телом. Он был такой маленький и жалкий по сравнению с этим радостным победителем, так беспомощно круглы были его маленькие глаза и рот.
    - За что он его? – спросил Максим.
    - Ну, это черт…а это святой или ангел, который его наказывает.
    - А он что-то натворил?
    - Да уж наверное. Подбил какого-нибудь человека на недоброе дело
    Максим согласно кивнул, но про себя подумал, что есть здесь что-то не то, какое-то несоответствие. Слишком уж здоровый этот ангел…
    Бабушка повела его в собор, и оказалось, что внутри он совсем не такой угрюмый, как снаружи. Напротив, под самыми сводами свет, отражаясь в побеленных нишах, сливался в единый поток и обрушивался вниз. Где-то в боковом нефе заплакал младенец, но крик затерялся, точно стены поглотили его.
    Сразу после обеда Максим выходил поиграть во двор. В это время там никого, кроме него не было, и дождя в эти часы никогда не бывало. Максим играл со своим рыцарем в защиту крепости от дракона, и гладкий каменный хребет служил одновременно и стеной и чешуйчатой спиной врага.
    - Максим, вставай. Пора! – бабушка коснулась плеча мальчика. Он открыл глаза, которые ему, чудилось, и не были закрыты. Сын тети Люси довез их на машине до города Кенигсвинтера, расположившегося между рекой и двумя холмами. Когда они подъезжали, бабушка указывала внуку на белые дома, поделенные темными полосами на сектора. По словам ее подруги, они были очень старые. Быстро бежали облака, и становилось то тускло, то вдруг разливался яркий свет, тогда стены города вспыхивали.
    По одноколейной дороге в старинном вагончике с эмблемой дракона на боку они поднялись на вершину горы Драхенберг. Рельсы уходили вперед, извиваясь двумя лезвиями между деревьев. Максим нетерпеливо смотрел то в одно, то в другое окно. Он переживал из-за того, что в спешке его рыцарь остался дома – сидел сейчас в сумерках на комоде в прихожей. Теперь мальчик совсем один приближался к месту, где раньше на своих коротких сильных лапах, шелестя чешуей по земле, блуждал дракон. Поезд остановился у смотровой площадки, и бабушка, поймав руку внука, подвела его к ограде. Над ними растянулась туча, и внизу склоны, поросшие густым лесом, были бурыми, а на соседних холмах – рыжими и красными, постепенно светлели, угасая в тумане.
    Потом они и еще несколько посетителей, обогнув закрытый сейчас ресторан, стали подниматься к развалинам старой крепости. Максим бежал впереди, останавливаясь обернуться на бабушку с подругой, которые медленно шли, уперев в спину руки и чуть раскачиваясь. От замка осталась одна только башня и несколько фрагментов стены. Но какими же маленькими и смешными были люди вокруг нее. Они вскарабкивались на темные камни у ее основания, позируя для фотоаппаратов, в свое время так же шли на приступ армии врагов. Максим остановился у зарешеченной пробоины в стене: внизу опять был лес и река, совсем серебряная, исчезающая в дымке, она огибала гору. На другом берегу были поля и россыпь белых домиков.
    - Вот он уже где! – послышался задохнувшийся голос тети Люси. Максим обернулся, уловив краем глаза фиолетовую обертку от шоколада в мусорной урне рядом с собой. Подбежал к бабушке, и та вдруг достала «Золотой ключик» из своей сумки, протянула ему. Он сначала опешил, точно не ожидал увидеть конфету в этом месте, но потом сунул ее за щеку.
    Старушки походили между камней, а когда отдышались, сообщили мальчику, что, наконец, пойдут туда, где Зигфрид бился с чудищем. По крутой дороге они спустились на круглую площадку, посередине которой стоял замшелый каменный столб, иссеченный буквами. Максим замер перед ним, но, глядя на него, не понимал абсолютно ничего из написанного. Ему показалось, что места для подвига здесь несколько не хватает. Но дрога вела отсюда дальше по склону, и он увидел, как протянулось длинное звериное тело, а воин стоял там, где сейчас был памятник, и замахивался из-за спины мечом. Тут мальчик почувствовал, что присутствие здесь дракона не истощилось за прошедшие столетия и дыхание его по-прежнему витает от стены к стене, от камня к камню.
    - Ну, нагляделся? – И бабушка в след за подругой стала спускаться вниз по изгибающейся дороге. На этот раз Максим шел позади. Он ступал, немного упираясь в землю, чтобы его продвижение на каждом шагу имело твердую опору. Он тянул ноздрями воздух непривычного леса, пытаясь поймать в нем любое изменение. Драконы живут очень долго, и они совсем не случайно выбирают для себя места. На всем пути справа громоздились друг на друга огромные глыбы, а слева тянулись далеко вверх ровные серые стволы буков. Вся земля была бордовая от растрепанной и размякшей прошлогодней листвы, густой массой скопившейся между деревьями. Она нарастала к подошвам, они становились как ласты. Тогда именно здесь текла кровь из рассеченной груди дракона, остывала среди корней. Максим весь насторожился и быстрым движением, чтоб никто не заметил, подобрал с земли палку. Если когда-то дракон жил здесь сколько-то времени, что мешает жить ему здесь и сейчас? Конечно, не тому же самому, а другому, возможно более сильному и хитрому. В этот момент Максим ненавидел свою куртку, которая так громко шуршала при ходьбе. Впереди был поворот, и бабушка уже довольно давно скрылась за выступом горы. Наверное, сейчас она стоит скованная страхом, отражаясь в круглом желтом глазу с узким зрачком. А воздух вокруг нее дрожит от тепла звериной пасти. Но ускорить шаг Максим не мог. Чудовище выжидало, а он медленно приближался к повороту. Рука срослась с палкой, мальчик подумал о рыцаре, оставленном дома. Он уже оказался по ту сторону изгиба дороги. Перед ним были только камни…
    - Максим! Ну, что ты там так долго? Неужели ты устал? – Спросила бабушка.
    - Что такое творится?! Тебя две старухи обогнали! – тетя Люся прищурилась, качнув головой.
    Дракона в этом лесу нет. После того, как его убил Зигфрид, его здесь больше не водилось. Он мертв, и только его окаменелые кости, наверно, затеряны в этих горах. Отовсюду слышался сильный запах самшита.
    Обратно они возвращались на поезде. Все трое были усталые, и бабушка смотрела своими поблекшими глазами в окно. Максим сидел, склонив голову на воротник, нос упирался в молнию. Он чувствовал внутри себя опустошение, словно после долгого боя. Между остановками механический контролер над его головой отмерял следующий отрезок пути: цифры сменялись новыми, раздавался щелчок.

    ЗА СТЕНОЙ
    Николай нагнулся, и, прижатый к колену, зашуршал пакет с нецельным батоном хлеба. Он склонил голову, чтобы не удариться об раковину, открыл маленькую легкую дверцу с фанерной серединой. Там из-за трубы на него смотрел, весело щурясь, темный глаз, было видно остро согнутую джинсовую ногу.
    - Здрасьте, дядя Коль!
    - С приездом. Вот держи, здесь хлеб, сыр и пол шоколадки.
    Глаз ушел, и Николай стал по очереди передавать продукты. Руки, принимающие свертки, удивили его: смуглые, они казались неожиданно повзрослевшими. Двигаясь из желтого света ванной в тень проема, изменяли цвет от сизого к фиолетовому. Тонкие женские пальцы, избегая влажной скрюченной трубы, втягивали на свою половину передачу. Среди фольги шоколадной плитки он случайно коснулся ребра чужой ладони – едва не вздрогнул: странно знакомо, но неуместно, отозвалось касание в теле.
    - Все. Спасиба, а то очень есть охота. Я-то ничего, потерплю. Мама тоже. Это папа оголодал: долго добирались.
    - Да, на здоровье. Привет им!
    Дверца с той стороны хлопнула, словно капнуло что-то - блекло зажелтела на темном фоне труба. Николай поднялся и, повернувшись, вышел. В зеркале отразился затылок, который, если бы не был выбрит, был бы сед.
    … Вылезли из такси. Вытянув ручки сумок, покатили их, точно повели за собой свои тени. Было за полночь, и, казалось, все еще по-южному сбегали по тротуару шершавые блики от рекламы и фонарей. Аня шла без сумки, но с большим рюкзаком; придерживая лямки, торопилась за отцом. Он и мама, но он в большей степени, были раздражены. После перелета всех немного знобило, а, может, просто воздух в августе был уже устремлен в осень. Их самолет задержали почти на восемь часов, они весь день провели в аэропорту, пропахшем чистящими средствами и мгновенно готовящейся пищей, беспрестанно гудящем. Там голос, кажется, сотню раз повторил на трех языках номер их рейса. Анина мама рассчитывала купить продуктов на поздний ужин и завтрак в круглосуточном магазине в подвальном этаже их дома. Иначе последний этап отдыха мог закончиться бессмысленной ссорой с мужем, измотанным и голодным. Аня перемигивалась с мамой, поглядывая на спешащего во двор отца. Она хорошо знала, как важно накормить папу. Но узкие щели затопленных в землю окон были темны, и металлическая дверь закрыта, будто за ней никогда ничего не было. А значит, магазин не работает, с листка извиняются за ремонт. Ощущение, словно и не ждали их возвращения. Ложиться спать натощак, чтобы ворочаться без сна от голода и усталости – Аня заметила, как папин живот, прежде стремящийся к цели, застыл в унынии, поник. Направились к подъезду. Колеса сумок слишком громко жужжали и щелкали по щебню, торчащему из асфальта.
    Конечно, возможно, что дома осталась какая-нибудь крупа или консервы и можно из этого что-нибудь придумать. Но консервы это несколько унизительно при возвращении домой с курорта, тем более без хлеба. Мама шла, закусив губу. Вдруг говорит: «А который час? Можно же Коле позвонить, ну, попросить хотя бы хлеба».
    - Да он и не спит еще точно. Доберемся, я позвоню.
    Вещи брошены посреди комнаты. Аня скинула рюкзак на шерстяную клетку дивана и сама изогнулась рядом. Мама на кухне, папа набирает номер. Задумалась о том, что до конца каникул меньше месяца, пыталась вспомнить, когда должна вернуться Света с дачи. Наверно, не раньше, чем через неделю, а то и две, под самое первое сентября.
    Не глядя, положил трубку: «Ань, не спи. Минут через пять, прими посылку от дяди Коли. Я пойду покурю». Папа вышел, а она еще лежала несколько мгновений в тишине, в странно новой квартире, где в застоявшемся воздухе еще не ощущалось вновь присутствие жильцов. Тихо говорили на кухне, забыли закрыть дверь - очень устали. Потом Аня встала – скрипнула диванная доска - и пошла по темному коридору к ванной. Горела лампа над кухонным столом, папа с мамой сидели одинаково: расставив треугольником локти, ссутулившись, выдувая в столешницу дым. Открыла дверцу под раковиной, сев на корточки стала ждать. Кажется, джинсы на щиколотке раньше не задирались так высоко, наверно, выросла сантиметра на три. Завтра надо будет измериться. Приняла продукты, поблагодарила. Закрыла дверцу локтем. Дядя Коля выглядит моложе папы, хотя он старше его на несколько лет и лысый. Наверно, потому что у него нет пуза. Подумала так, и стало смешно оттого, что это пришло в голову, когда из-за трубы видно меньше половины лица.
    Света еще не вернулась, и привезут ее уже к самому началу учебы. Решили, что перед девятым классом ей надо подольше отдохнуть от города. А больше гулять что-то не с кем.
    Родители вышли на работу. Аня каждый день ходила к бабушке в соседний дом, где на нее прыгала, царапая блестящими когтями, Мушка. Аня застегивала на ее тонкой черной шее ошейник и уходила с ней на два-три часа в парк, где заводила бессмысленные знакомства с собачниками, в основном пожилыми дамами. Кидала Мушке большие корявые палки: спотыкаясь о них своими короткими ногами, теряя по дороге, подхватывала вновь, вкладывала, рыча, в руку. Бегая вокруг Ани кругами, вдруг исчезала за деревьями, а когда прибегала на зов на холке блестели рыбьи чешуйки или от нее тяжко, с холодком пахло падалью. Тогда в этот вечер Аня, стараясь как можно тщательнее вспенить на шерсти шампунь, мыла вертлявую Мушку в ванне. Потом, ожидая возвращения родителей, Аня сидела с бабушкой, которая рассказывала ей все одни и те же истории о своем детстве, о том, как жила с сестрами летом у тетки в деревне, как однажды подняла ее на рога корова, как ходила на яхте и как рано вышла замуж, потому что ее отец с матерью погибли. Она обо всем говорила так, словно все эти воспоминания принадлежали кому-то другому, и Аню настораживало, что как-то слишком просто говорила она о конечности своей жизни и только очень боялась пережить Мушку. Играли в карты (бабушка научила ее играть в «дурака» лет шесть назад и она тогда в первую же партию выиграла, потому что у нее был туз пик, а это был козырь), еще в домино, в «слова».
    Аня сидела в солнечной трапеции на теплом паркете, вытянув ноги, раскладывала пасьянс перед открытым балконом. Солнце пахло пылью, на границе с тенью от балконной двери лежало несколько сухих абрикосовых косточек. Голова была еще немного мутная, хотя проснулась она довольно давно. Бурый древесный жучок, похожий на семечко тмина, пересек десятку бубей, залез налицо королю треф. Аня потянулась смахнуть его, но почувствовала что-то за своей рукой, повернулась – вздрогнула дымчатая кошачья спина, пригнула голову со слегка прижатыми ушами.
    «Эй!» - и кошка мурлыкнула, сощурив зеленые глаза. Было понятно, откуда она взялась. Аня прикрыла балкон, взяла кошку на руки; та недовольно забила хвостом по локтю, но вырываться, особо, не стала. Отправить ее домой тем же путем, что она пришла, не вышло: кошачьи лапы, растопырив круглые пальцы, упирались в трубу, голова вжималась в грудь. «У, негодяйка!»
    Еще не было одиннадцати, дядя Коля мог еще быть дома. Аня решила позвонить, взяла папину телефонную книжку - несколько гудков и ей ответили.
    И вот она уже стоит на лестничной клетке соседнего подъезда, прижимая к себе напряженную, линяющую от недовольства кошку. «Открываю» - щелканье ключа в замке. Николай открыл дверь, пропуская девочку в прихожую. От колен до щиколоток ноги исчерканы красными полосами от межпаркетных щелей. Кошка, оттолкнувшись, спрыгнула и рысью скрылась в дальней комнате.
    - Спасибо. Я даже не заметил, что ее нет.
    - Не за что. У меня балкон открыт, она, наверно, на улицу захотела. А я у вас давно не была…
    - Тогда проходи. Но здесь особо ничего не изменилось. Может, грязи больше стало.
    Скинула сандалии, пошла босая. Он следом. Из одной комнаты мимо ванной в другую, где на письменном столе вылизывалась кошка, вывернувшись дымчатой спиралью. Аня рассказывала о том, как съездили на море, что при их гостинице жило, верно, двести кошек, и что папа с мамой перевернулись в лодке, но недалеко от берега, поэтому все обошлось, но она очень перепугалась. Николай слушал, и его лоб собирался складками, совсем не портившими лицо – Аня видела это, время от времени, оборачиваясь через загорелое плечо.
    В квартире было очень много свободного места, и мебель поставлена словно наспех. Несколько пустых винных бутылок в прихожей. В первой комнате в единое целое были сдвинуты две похожие на гостиничные кровати, в углу темный шкаф с широкими дверьми, точно он сжал толстые негритянские губы, а в следующей стоял огромный бурого старого дерева стол, по которому поверх чертежей разметались линейки. Почти вдоль каждой стены вытянулись узкие самодельные стеллажи с книгами. Несколько полок были сплошь заставлены бледно-желтыми корешками одной серии. Еще Аня пожаловалась на то, что последние свободные дни, цепляясь один за другой, слипаются в какую-то однообразную теплую массу. Скучно. Сказала, переплетя руки за спиной, чуть склонившись над столом, разглядывая чертеж, распечатанный на принтере, но с пометами, сделанными поверх ручкой. Николаю было приятно, что она зашла. Почему-то было ощущение, что она здесь на своем месте.
    - Да уж, бяда. А что у нас с чтением?
    - Как сказать, - она немного смутилась, но вида не подала, - Взяла книжку, но че-то медленно идет. Можно сказать, не фига не идет.
    - Та-ак. На, возьми, - Николай, казалось, не глядя, достал книжку с ближайшей полки. Аня приняла ее, не читая названья, только стерла пыль с верхнего среза. Сказала, обязательно вернет, как только…
    А потом они вместе вышли из подъезда. Сухо шелестели деревья кронами усталой зелени, резко сквозь нее били лучи. Николай пожал Анино плечо, сел в машину и уехал. Прижимая книжку к бедру, Аня медленно возвращалась домой. Ступала осторожно – асфальт то и дело, будто прогибался, оказываясь дальше, чем рассчитан был шаг.
    Отложив начатую было книжку из библиотеки приключений, Аня легла на кровать читать ту новую, которую дал дядя Коля. Она остановилась лишь тогда, когда почувствовала, что озябли на ногах пальцы, а солнце уже давно перекинулось на другую сторону дома. Тогда Аня отправилась к бабушке, но гуляла с Мушкой совсем недолго и во дворе.
    Через пару дней, вечером, когда мама с папой еще ужинали, Аня, перелистнув последнюю страницу, пробежала по ней глазами, закрыла. Она тихо прошла по коридору - матово светилась кухонная дверь – не признаваясь себе, что делает это украдкой, нашла папину телефонную книжку, узкую, в черной пленочной обложке, и переписала из нее телефон Николая. Набирая номер, медленно вжимая кнопки, остановилась перед последней цифрой, сбросила. Опять набрала, считала гудки. В комнате сумерки: предметы одеты в серые чехлы. Взял трубку, и Аня затараторила: «Здрасьте. Не отрываю? Это Аня. Я прочла, готова вернуть прям сейчас. А не дадите еще что-нибудь?»
    - А, привет. Конечно. Что-нибудь подыщу. Минут через пять под раковиной передам.
    Ему было приятно. Приятно, что девочка прочла, что хочет читать еще, что она позвонила. Николай с минуту стоял перед полкой, перебегая пальцами по затылку. Вытянул за корешок книжку, пошел в ванную.
    Через дверцу под раковиной стали переходить из рук в руки книги: и принимающие и дающие делали это с ощущением особенной серьезности происходящего, шла игра в общее дело. Так много лет назад менялся Николай с Аниным отцом, который был его младше на пару лет и для которого он тогда был в положении старшего товарища. Мимо трубы, под особым углом, скользили иногда пластинки, книги, а комиксы про Пифа и Геркулеса на французском проходили в любом месте. Повзрослев, сгладив сейчас столь несущественный разрыв лет, дверь решили оставить.
    Это продолжалось, когда приехала Света, и когда начались занятия в школе, хотя уже не так скоро Аня возвращала книжки. Звонить стало для нее обычным делом, но иногда она не заставала дядю Колю дома. Он, видимо, возвращался очень поздно. И не всегда один. В субботу, возвращаясь из школы, Аня иногда видела, как он отъезжает от дома, а рядом с ним в машине сидит женщина, обычно немного бледная, но то брюнетка, то шатенка, менялся и ее возраст. Несколько раз это была одна и та же.
    Аня читала быстро, хотя иногда, преодолев несколько страниц, понимала, что отвлеклась на свои мысли, и приходилось возвращаться. Порой казалось, что строки это рельсы, и она мчится по ним в маленькой, дрожащей вагонетке, соскакивая с абзаца на абзац. Бывало, что Аня обнаруживала такую же книгу, в точно таком же издании, у себя на полке. В первый раз застыла, опешила, точно провинилась в чем-то. Но потом решила, что это даже хорошо, теперь у нее дома появилось что-то связывающее ее с папиным другом. Вернув очередную книгу, Аня спрашивала у родителей, есть ли у них такая. Если ее не оказывалось, она не без гордости говорила, что она ее знает, что у дяди Коли брала. Папа с мамой были рады, наслышав о том, что сейчас дети не читают совсем. Изредка Николай заходил к ним в гости, тогда папа смеялся: «Кто-то воспитывает нам маленького библиофила?» Услышав это слово впервые, девочка вздрогнула, у нее защипало кончик носа. В попытке скрыть страх оттого, что что-то заподозрено, о чем и сама не знала, широко раскрыв глаза, прямо глянула на отца, на маму. Николай заметил, объяснил значение слова – Аня расплела, сжавшиеся было тонкие пальцы, и после уже не пугалась этой шутки.
    Потом, сидя в классе, где стены были серо-зеленого цвета и лица бледно-скучны, Аня следила за удлиняющейся по доске цепочкой упрощаемого выражения. Отвечала Света, и за партой Аня была одна. Ей было трудно сосредоточиться на задании – спала тяжело, сон снился нехороший, тот, что много раз еще в детстве видела, лет с трех. Там никакого особенно действия не было, никто за ней не гнался, ниоткуда она не падала, просто, ей снилась светлая комната, иногда пустая, иногда чем-то обставленная, наполненная ощущением смерти, смерти без всяких характеристик; и она в ней, и выйти из нее невозможно, потому что она вроде как герметична. Когда это чувство становилось невыносимым, она просыпалась.
    Прямо рядом с тетрадкой набухала масляная лужица – капало с лампы дневного освещения. За окнами опять потемнело, плоско, наискось несся снег. Сегодня у папы день рождения, и вчера Аня с мамой, после ее работы, ездили ему за подарками. Вечером придут гости, а стол раздвинут и перенесут из кухни в общую комнату. Точно неизвестно, но дядя Коля обещал прийти, но может немного позже, он очень постарается, но проект не укладывается в срок, и он на работе допоздна. И вот, попрощавшись со Светой, погруженной в мех капюшона, на углу черно-прозрачного парка, Аня заспешила домой. Мешал идти бьющий по коленям пакет со сменкой, руки глубоко ушли в карманы. Чтобы отвлечься от холода, Аня думала о том, что будет вечером, что наденет мама и что она сама. Еще она представляла, как будет смеяться с папой, и он будет трепать ее по темной коротко стриженой голове – так бывает только по праздникам. Обычно ей не всегда ясно серьезен он или шутит, слишком резок он бывал. Она тогда затихала, глядя на свои руки: обидеться не могла, поскольку, возможно, то была лишь шутка и можно было выставить себя совсем уж глупой. А когда дядя Коля приходил, то Аня как-то само собой оказывалась включенной в общение на равных.
    Николай вошел, когда все уже центростремительно вели разговор вокруг стола, и лица были смягчены праздником. Аня выпрямилась, сидя на широком подлокотнике дивана рядом с отцом, и громко поздоровалась с ним через всю комнату. Николай, словно стоя на другой стороне какого-нибудь ущелья, широко махнул ей рукой, и поздравил друга с праздником. Мама сказала Ане, чтобы та принесла прибор для гостя. Соскочила на пол и заспешила в кухню, Ане было радостно, но немного тревожно, вероятно от вина, которого ей разрешили выпить пол стакана (потом, правда, папа ей еще налил, пока мама не видит). И хорошо, что сейчас для нее нашлось дело.
    Николай сидел на диване рядом с именинником, на ручке между ними Аня, свесив ноги в его сторону. Свет люстры распался на многие точечные импульсы, лучившиеся на краешках стаканов, изгибах вилок, украшениях на женщинах, на циферблате аниных часов. И Николай в какой-то момент ощутил, что нет больше того разрыва, что делит рядом сидящих на два отдельных существа. Хотя никакого соприкосновения не было, он чувствовал такую знакомую сопричастность девочке с голубой тенью в выемке шеи, клином уходящей между лопаток. И было от нее странно покойно, возможно, от ее неведения. Больше не было того ощущения неуместности или несвоевременности. Шел разговор, вспенивался смех. Все знают друг друга помногу лет и, поделившись новостями, уже давно перешли в область воспоминаний. Аня временами тоже смеялась, иногда слишком резко.
    Многие гости уже распрощались с хозяевами, и, заключив себя в тяжелую одежду, вышли в колкую, блестящую снегом ночь. Мама Ани увлеченно что-то рассказывала приятельнице, которую давно не видела. Оставался еще один папин сослуживец со старой работы, он сидел по другую сторону стола, словно обрызганного кляксами недоеденных блюд. Но он, видимо, выпил лишнего, и его голова клонилась наискось к плечу, он не мог следить за чужой мыслью. Двое сидели рядом, переливаясь друг в друга, как вода в неполной бутылке при ходьбе. Аня боялась пошевелиться, казалось, от этого может случиться что-нибудь ужасное. А Николай спокойно вспоминал с ее отцом что-то из школьной жизни. Вдруг она сказала, что надо начинать убирать со стола, встрепенулась и суетливо стала складывать в стопку скрипящие и щелкающие тарелки. Когда забирала стоящую перед папиным сослуживцем тарелку, увидела, что у него весь манжет рубашки и мизинец перепачканы соусом, от этого у нее как-то невольно скривились губы.
    - Вот интересно, почему у всех женщин лица становятся такими неприятными, когда они со стола убирают? – первый раз дядя Коля сказал что-то, на что хотелось обидеться. Папа засмеялся, а Аня пробормотала, что это она чихнуть просто хотела, но не получилось.
    Забегала из комнаты в кухню, видела, как дядя Коля с папой разговаривают, то и дело перебивают друг друга, не глядя на нее. Но Николай смотрел, как она стоит, отвернувшись в три четверти, и выходит в коридор, прижав локти к бокам. Она все думала, хотел ли он ее обидеть или нет. Решила, что, верно, все равно, поскольку в итоге в ней признали женщину.
    Аня слышала, как он сказал отцу, что сначала думал с приятелем еще пойти покутить, но что-то чувствует, сил нет, и верно пойдет сразу к себе. Потом, после его ухода, мама говорила папе, что Николай все как мальчик скачет, а возраст-то уже не тот, что, мол, ему уже себя поберечь бы, он ведь еще и работает в безумных ритмах, а организм-то не железный. Да и не к лицу все это. Николай обещал посадить папиного знакомого на машину и отправить домой. Единственный раз он коснулся Ани, когда, прощаясь, жал руку другу, целовал в щеку его жену и дочь. Шелестяще притронулся к ее щеке и вышел в подъезд, поддерживая под локоть другого гостя.
    Аня почти сразу пошла спать. Лежала в постели, и темнота гулко кружилась по комнате. Не было разницы между чернотой закрытых глаз и тьмой вокруг. Казалось, что и ее собственное тело потеряло конкретную форму, и единственно, что ее ограничивало теперь это стена между их квартирами. Но сейчас та пульсировала подобно мембране, и чудилось, она вот-вот прорвется, тело сомнет эту бессмысленную перегородку. Аня ощущала его по ту сторону, слышала, как где-то там он хлопнул дверью. И согретые ее теплом обои словно передавали ей и его тепло, но их плоскость оставалась твердой и, содрогаясь, все равно тянулась вверх и вниз, бесконечно ограждая ее.
    А потом Аня поняла, что забыла попросить очередную книжку, но звонить ей теперь было еще сложнее, чем летом. Кроме того, последний триместр всегда, обгоняя астрономическое время, проносился невозможно быстро, и в школе задавали очень много, поскольку шла подготовка к экзаменам и надо было успеть закончить программу девятого класса и все повторить. Еще в снежное время Аня видела дядю Колю в машине, он улыбался ей и мелко махал рукой из-за головы незнакомой дамы, треть лица которой смазывал блик стекла. Но, кажется, она была не намного старше Ани. Аня очень старательно выполняла домашние задания, садилась за них сразу после обеда. Даже начала получать удовольствие от сведения выражений к единице или нулю. Теперь Света часто просила ее подсказать на уроке, и Аня убирала локоть и пододвигала к ней свою тетрадку. Тем, чем очень хотелось, Аня все равно поделиться с ней не могла, поскольку не вынесла бы этого внимательного близорукого взгляда. А потом ничего, не ответив по поводу услышанного, Света стала бы рассказывать, что-нибудь про очередную ссору с братом. Поэтому она молчала, оттягивая резиновый кант парты и снова загоняя его в прорезь. Дядя Коля забегал в апреле и обещал ей при родителях, что за хорошо сданные экзамены непременно подарит Ане какую-нибудь чудесную книжку, чтобы летом она не скучала.
    Потом стало тепло, асфальт высох, улицы стали шире. Каждый вечер после того, как было выучено пять билетов, Аня встречалась со Светой на час поиграть в бадминтон, когда все уже вернулись с работы и машины застывали на своих местах, не мешали игре. Затем расходились по домам, ужинали, ложились спать. Нервничали до боли в животе перед первым экзаменом, но это была география, с которой у Ани было не очень плохо, и она получила четыре. После этого ожидание следующих экзаменов уже не казалось столь катастрофичным, хотя бы было понятно, чего ждать. И учебное напряжение несколько отпустило. Сжатый прежде до формата учебников и тетрадей мир опять расправился, стали заметны мелкие его черты, те, что часто определяют настроение и мысли, оставаясь незамеченными. Но, если их удается уловить, оказываются самодостаточными и законченными явлениями, будь то отражение в луже или переливающаяся волна газонной травы на ветру, внезапно осевший в толпе на переходе в метро человек.
    Шел, верно, уже второй час ночи. Складками океанских хребтов бледнело летнее одеяло. Выпростав из-под него левую ногу, Аня плотно прижала ее к прохладной шершавой стене. Рукой она зарылась в истерзанную подушку. Мутные силуэты ветвей и листвы распластались в неровном четырехугольнике фонарного света, падающего на противоположную стену комнаты, там что-то затрепетало, точно засеменила по краю протяжная вереница муравьев. Пахло домами, прогретыми солнцем за день, и обещаньем, что ночь, такая тихая, кажется, не имеет конца, и способна принести еще многое. А пока, вбирая в себя все ночи прошлого и грядущего, всю темноту мира, размытую электричеством и живым огнем, эта ночь будоражила бессонницей одних и придавливала сном к матрасам тела других. И будто бы дневного всевидения не надо и вовсе, и можно так все время достраивать догадкам мир в полутьме. Аня знала, что Николай сейчас не спит: едва заметно колебалась в воздухе музыка. А значит, он сидит за своим бурым столом и что-то чертит, и кошка свернулась, уперевшись спиной в металлическую ногу лампы. Думая так, Аня невольно стала засыпать, съезжая с дороги на обочину в мягкую траву лугов, что сплетала свои длинные изумрудно-лиловые листья над ее лицом, мягко смыкала ей веки. Но словно ударила в глаза капля дождя – комната за стеной содрогнулась, там за слоем штукатурки и кирпича вскрик боли, скрежет ножки стула по паркету, удар об пол. Вдруг стало казаться, что ее комната невыносимо ограничена, а воздух в ней плотный и имеет жесткую форму параллелепипеда, но при этом она и та комната за стеной слились на миг воедино. Аня затаила дыхание, лежит, распахнув глаза, боится посмотреть на пол. Музыка еще колышется. По потолку пробежал отсвет фар машины, проехавшей внизу – верно, кто-то задержался в гостях или на работе. И точно все замерло, и теперь бодрствует одна Аня. Комнаты вновь разомкнулись, стена стала ощущаться еще более вертикальной, чем была прежде, и больше уже никого ни с кем не связывала, никого ни от кого не отделяла, осталась равной себе самой. Аня втянула левую ногу под одеяло.


    СЛОМ
    Катя приехала поздним вечером на дачу, чтобы разобрать старый бревенчатый сарай. Уже заказан новый, обитый серебристым шифером, его привезут через пару недель, и нужно расчистить под него место. Катя задумала встать как можно раньше и начать до того, как станет слишком жарко и соседские кошки вытянуться на земле под кустами смородины. Но спать на застекленной террасе с открытой дверью, под ватным одеялом на немного отсыревшем матрасе было так славно после душного города, что проснулась она лишь к одиннадцати. Но и после она еще некоторое время пролежала в утреннем оцепенении, глядя на мерно качающиеся за окном сливовые ветки. Потом Катя завтракала, и в чашке с чаем изогнулся лист мелиссы, уже слишком длинные стебли которой тянулись вверх от подножия сарая, и их следовало срезать и повесить сушиться на зиму, как всегда это делала бабушка. Но вот Катя уже роется в старом буфете, где в боковых створках была сложена одежда, надоевшая или выцветшая, та, что она не носила лет с шестнадцати или перешедшая к ней от соседей. Рабочей одеждой был выбран один из тех невероятных дачных нарядов, которые, казалось, в здравом уме ни за что не наденешь, но здесь, за городом, именно в них чувствуешь себя уютно. Несколько минут Катя вглядывалась в свое отражение в мутном зеркале, любуясь огромными кокетливыми шортами в истошно розовую и лимонную полоску и подстать им протертую на спине шелковую рубашку цвета лосося. Затем она достала тряпичные перчатки с пупырчатыми резиновыми ладонями, пилу, фомку и огромный равный в обхвате катиному запястью лом. Они были спрятаны дедушкой на чердаке в нише, заложенной досками; он проводил на даче большую часть года, но сейчас плохо себя чувствовал и решил остаться в городе.
    Деревянная лестница прислонилась к темной замшелой по углам бревенчатой стене. Катя медленно стала подниматься по перекладинам. Она поймала себя на том, что в ней растет ощущение того, что она делает что-то недозволенное; память сохранила тот старый, почти забытый запрет: детям (ей и соседским) запрещено залезать на ненадежную прогнившую крышу, похожую на выжженный холм. И когда ее колени уперлись в предпоследнюю ступеньку лестницы, Катя была по-детски уверенна, что происходит нечто невероятное. Она была немного растеряна, не знала, как подступиться к порученному ей делу. Осмотревшись, она стала срывать, начиная с краев, черный с радужными чешуйками толь, неровные и ветхие пласты которого спеклись на солнце, потому он отставал либо широкими и неровными, словно шкурки животных, кусками, либо мелкими ошметками. Не глядя, с неясным нетерпением, Катя швыряла их вниз. Вот обнажился ближний к ней скат, выступили набитые на бревна доски. Некоторые их них были совсем гнилые, и их можно было отдирать руками или фомкой, тогда повсюду рассыпалась ржаво-рыжая труха и насекомые, но были и такие, которые приходилось поддевать тяжелым ломом, они издавали звонкий с хрипом скрип и гибко отскакивали, оскалившись парой гвоздей на конце. При этом было важно не налегать на лом слишком сильно, чтобы не сшибло с ног. Катина голова отдыхала, ни единой мысли, действовал лишь недалекий расчет, необходимый для работы. И это было хорошо. Кате нравилось, что здесь можно ощутить в полной мере свою силу и удивиться ей, в то время как в городе находится столько поводов почувствовать свою слабость и позволить себе ей поддаться.
    Полностью разобрав крышу, так что остались лишь стропила, толстые наклонные бревна, Катя стала разбирать чердак. Тут хранились некогда припасенные листы железа, сейчас бурые и ломкие, пустые ящики, истлевшие рулоны плотной бумаги, канистры и среди этого негодного хлама огромная белесая от времени стеклянная бутыль, в которой прадед делал вино из черноплодки. Она выступала некой реальной связующей деталью из полумифических рассказов о прадедушке, военном химике, обладавшем невероятной силой, и прабабушке, преподававшей в мужской гимназии и варившей на маленькой электрической плитке варенье, не отрываясь от чтения. Кате рассказывали, что они нередко ссорились из-за того, что он любил Толстого, а она Пушкина. А когда она умерла, прадед не позволил разбирать ее вещи… Осторожно, с трепетом правнучка спустила сосуд вниз и оттащила его подальше, к цветнику. Теперь к бутыли склонялись длинные стебли отцветающих лилий, и Кате она виделась затерянной в английском парке реликвией.
    В этот день Катя больше не поднималась наверх. Она поспала, сходила искупаться на реку, а после весь вечер перетаскивала обломки к дальней части сада и сжигала то, что было возможным. Она рано легла спать и заснула, даже не успев ни о чем подумать. Так в городе Катя всегда подолгу ворочалась, переминала в памяти колкие комочки поступков, своих и чужих, вызывая вновь чувства, что были испытаны ею днем. А в последнее время она часто стала задумываться о возлюбленном, причину чему уловить ей не удавалось, поскольку никаких конкретных форм эти мысли не принимали, было лишь неясное беспокойство, которое, не исключено, что замыкалось в себе самом. Кате только успело почудится, что в грудной клетке прямо посередине пробита дыра, от чего та стала безгранично огромной и пустой, было болезненно втягивать воздух. Катя заснула.
    Пять дней сряду Катя выдергивала гвозди, снимала доски, расплетала узлы сложенных одно в другое бревен. Разобрав настил чердака, она ходила теперь в своем пестром наряде по оставленным трем длинным доскам, балансируя фомкой, ей мнилось, что она канатоходец, и было смешно. Она так и не засушила мяту, и та была погребена среди мусора. Мысль об этом, как и о многом другом, даже не пришла ей в голову, ведь все силы уходили на сарай, вернее, на его уничтожение. Но когда разрушаешь нечто большое, находишься под впечатлением, что нечто создаешь, причем что-то не менее внушительное, а потому разница понятий оказывается стертой. Затем Катя разбирала стены, бревна которых большей частью размякли от времени и рассыпались в руках, но те, что были целыми, ей приходилось разнимать и просто скатывать на землю, так как они были слишком тяжелыми, их забирали и распиливали на дрова соседи.
    Наступила суббота, и приехал возлюбленный Кати. Он застал ее облепленной черной пылью, словно копотью, с припухшим глазом, с которым случился коньюктивит, складывающей остатки стен в кучу. Катя действительно Леше обрадовалась; все бросив, она подскочила к нему, и, отставив в стороны руки в разодранных перчатках, звонко поцеловала. Она сказала, что ей осталось еще совсем немного, только собрать граблями сор. Тогда Алексей предложил пока сходить для нее за глазными каплями с серебром. Катя кивнула, и он ушел. Когда она закончила, Леша еще не вернулся, что было даже хорошо, поскольку она смогла спокойно смыть с себя грязь ледяной водой из уличного крана. Катя села ждать на крыльцо и вдруг задумалась. Она стала думать очень быстро. Вот Леша приехал и она рада, хотя и не успела по настоящему соскучиться, просто на это не было времени. Но он не вызвался ей помочь ни неделю назад, когда она уезжала, ни теперь, когда от работы остались совсем пустяки, и это могло быть жестом элементарной вежливости. Мысль сжалась пружиной, спряталась, будто ее и не было, потому что Леша вернулся с лекарством и мороженым. А на следующее утро они уезжали, ведь старый сарай разрушен, новый привезут лишь в конце недели, и вообще Леша сказал, что их ждут в гости.
    Они сидели напротив друг друга в электричке в светлом и свободном вагоне. Катя рассеяно смотрела на Лешу, и та, оставленная прежде, беспокойная мысль начинала разворачиваться. Здесь в поезде люди были так ясно видны со всех сторон, каждый – закончен и представлен на суд. Она глядела и была смущена тем, что Леша кажется ей в этот момент одновременно то старичком, то маленьким мальчиком, что вертит головой, пытаясь ничего не пропустить по обе стороны железной дороги. Его плечи худы, и кисти рук чуть больше ее и совсем бледные, только достаточно густая борода, говорит о его зрелости. Катя знает, что он не любит всей этой дачной возни, предпочитая город, хотя сами по себе выезды на природу ему отнюдь не чужды. А он, возможно, чувствует, что она сильнее, или скорее выносливей, него и что, в отличие от него, ей нравится проявлять свою силу в полной мере. Но он так же, видно, совершенно не понимает, сколь резко это отличается от того, чтобы работать на износ несколько дней подряд, что это лишено радости, обидно и неполезно. А он в своем непонимании оказывается равнодушным и жестоким. И он даже не похвалил Катю за ее подвиг, требовавший столько физических сил и мужества, чтобы только подступиться к почти столетнему строению, хранившему столько воспоминаний и одним своим возрастом намекавшим на свою неприкосновенность. И тут в Кате стало рушиться тоже нечто очень большое, оно осыпалось штукатуркой, и не было ни малейшего ощущения того, что что-то создается. Это происходило неудержимо и само по себе, изнутри поднималась, словно по темным стенам со дна колодца, цепенящая сырость. Ей стало страшно на него смотреть.


    ПТИЧИЙ НЕДУГ
    Не можем спать – боимся кошмаров от антибиотиков. Мы ворочаемся, вминаем руки и лбы в поверхность холодных стен. Листопадом журавли слетают на юг. А в сумерках лохматые гномы шуршат по обоям по диагонали. Они портят нашу обувь, чтобы мы не смогли уйти, хотя нам, пожалуй, что некуда. И у нас нет телефонных номеров птиц – мы не услышим их приветственный клич. Будем серыми цаплями с перебитым крылом замирать в пожухшей траве, где небо над нами зачеркнуто клином проводов. Заключенным в одиночество нам остается общение с вещами и пищей: каждая встреча с ними - род взаимоотношений, акт чувств. С трепетом раздражения заглатываем таблетки вместе с поздним обедом. Круглые и длинные они скатываются по гортани, синие и розовые, и белые – цвета чистой эссенции выздоровления.
    Потолок остро сходится к углу комнаты, и там замирает плач журавля. Но его стая не связана телефонным узлом. Нас объединяет лишь тепло: температура нашего тела +35, и столько же в тени, в которой они прячутся в ожидании захода солнца и в которой, мы верим, они угадывают наш силуэт. Мягко ступают на грудь четыре точки лап, усы щекочут наш нос, длинный предлинный, такой же, как у них, какой они быстро устремляют в небо, когда заслышат топот сотен копыт, бегущих в страхе от этой нежной поступи. Камнепад копыт переходит в рык и затем в меховое урчание где-то под боком. И вот-вот заснешь, позабыв о гномах и о том, что подушка сегодня особенно неповоротлива и неудобна. Болит позвоночник, он, дробясь, растворяется в матрасе, и следом мы целиком удаляемся в параллон. В сновидении мы идем в церковь, застываем у колонны, завязнув в запахе воска. Взрыв, и рваное огненное облако чудом проносится мимо, сметая старуху в углу и дальше к алтарной преграде.
    Тяжелые латунные глаза распахнуты, будто мы их и не смыкали. И свет в комнате такой, как и был, все свисает тусклыми клочьями из окна. Только черная полоса на циферблате указывает на плинтус, а значит светает. Мы преем под одеялом, слипаются пальцы ног. Но, быть может, это наши перепонки, чтобы удобней было разгребать тину и не увязать в иле. И нос у нас не длинный совсем, а напротив пупырышек да две дырочки. И перед нами не часы на стене, а голодная больная цапля круглооко глядит на нас. Она одинока, и общение с нами взглядом - перед тем, как… – для нее важно. Наши веки ноют от недосыпанья, и мы не отводим взор, лишь пузырем беззвучно надуваем грудь. Мы та лягушка, что никогда не увидела далеких земель. Так пусть поглотит нас цапля, проглотит и выздоровеет, и встанет на крыло! По беспроводной дороге она устремится туда, где от жары сгорают перья, где ей слышится клич журавля.


    СЕРЫЙ АПЕЛЬСИН
    Жил на свете человек. Жил ничего: не лучше, не хуже многих. Только зиму, безразличную, грязно-белую, каждый раз переживал с трудом. Каждый год по-новому с ужасом и негодованием озирался вокруг и видел всё утончающиеся до черных трещин на сером небе деревья, ощущал, как сотни холодных капканов впиваются в бока и грудь, минуя тонкую оболочку почти зимнего, серого пальто, цапают за уши и нос, а глаза таращатся кубиками льда. И когда стужа вот так издевалась над человеком, пускаясь в отвратительную пляску, окружая и сковывая, он забывал о том, что бывает лето и что можно вдыхать воздух без страха поперхнуться снежной пылью. Скукоживался человек и скомканной бумажкой преодолевал морозные утра, дни и вечера.
    Однажды топал-шуршал человек по улице, – взгляд безумен, прохожие все безлики – всё старался поглубже спрятать в шапку голову. А игривая, жестокая зима схватила своими цепкими руками за нос и уши и треплет. Человек ускоряет шаг, он чуть не плачет, тянет шапку вниз за края. Нос уже почти отделился от лица, и тело его не чувствует. И одна только мысль в голове: «Иди, надо идти.… Остановишься и конец – примерзнешь к земле, останешься с Ней один на один!» Тут нос и уши не выдержали такой леденящей трепки, втянулись в голову, отогрелись. Человек идет, не слышит ни одного звука из окружающего мира. Он слушает потаенное свое звучание, которое так похоже на шум волн далеких теплых морей.
    Шли дни, морозы, запирали людей в домах. Человек проснулся утром, посмотрел на термометр за окном, и глаза его отвернулись от -30, теперь глядели в темноту, полную образами – воспоминаниями о цветущих вишнях и прогретых солнцем камнях. Губам стало одиноко на лице - потянуло холодом из щелей в рамах - вот они скривились и вывернулись вовнутрь.
    Стало человеку много уютнее жить; весь обращенный в себя, ходит на ощупь, распевает веселые песни где-то внутри. Родные только по нему скучали – не поговорить с ним теперь. А голова все глубже и глубже зарывались в плечи.
    Зима у нас неровная: то все начнет таять, а то опять красные столбики угрожающе понижаются, и плоскость сковывает льдом. И человек боялся поскользнуться и не встать. Вот однажды с ним так и случилось: сделал шаг и лишился точки опоры. В миг полета он вскрикнул, но этого никто не услышал, только тело его округлилось, раздулось и втянуло в себя руки и ноги. Приземлился человек уже большим серым апельсином, покатился по улице.
    Поначалу прохожие шарахались в стороны, завидев бугристый шар, пересекающий улицы. Но прошло совсем немного времени, и все привыкли. Торопятся на морозе, а между ними этакое призрачное перекати-поле вращается облепленное снегом. Домой запрыгнет мячиком, всосет еду вывернутым ртом, покрутится вокруг домашних и закатится в глубокое кресло.
    А как затянет зеленым кружевом небо над садами и парками, станут проспекты в свете солнца бесконечно широкими и просторными, человек начнет распускаться. Наружу вырвутся затекшие члены, помятые уши расправятся, словно крылья новорожденной бабочки, сощурятся отвыкшие от света глаза. Так повторялось каждый год: летом – человек как человек, а зимой катится себе серым апельсином по снежному блюдечку с ледяной каемочкой. Но вот истек срок человеческой жизни, и он умер, зимой умер. Закатили тогда его в печь, собрали пепел, а весной развеяли над цветущими вишнями.


    Произведение вошло в лонглист конкурса. Номинатор - Дом Ильи
    © Саша Юргенева. Без сладкого

15.04.11. ФИНАЛИСТЫ конкурса-акции "РУССКИЙ ХАРАКТЕР: НОВЫЙ ВЗГЛЯД" (публицистика) - в рамках Илья-премии:: 1. Кристина Андрианова (Уфа, Башкирия). По дороге к надежде, записки. 2. Вардан Барсегян (Новошахтинск, Ростовская область). Русский дух, эссе. 3. Оксана Барышева (Алматы, Казахстан). Верность родному слову, эссе. 4. Сергей Баталов (Ярославль). Воспитание характера, статья. Уроки рыбьего языка, или Дао Иванушки-дурачка, эссе. 5. Александр Дудкин (Маза, Вологодская область). Болезнь роста. Лишь бы не было войны. Бессмысленная беспощадность. Коллективизм индивидуалистов, заметки. 6. Константин Иванов (Новосибирск). Конец русского характера, статья. 7. Екатерина Канайкина (Саранск, Мордовия). Русский характер, эссе. 8. Роман Мамонтов (Пермь). Медный разрез, эссе. 9. Владимир Монахов (Братск, Иркутская область). Доморощенная сказка про: русское "можно" и европейское "нельзя", эссе. 10. Евгений Писарев (Тамбов). Зал ожидания, заметки. 11. Дмитрий Чернышков (Бийск, Алтайский край). Спаситель №25, эссе. 12. Галина Щекина (Вологда). Размышления о русском характере, рассказы. Конкурс проводится Фондом памяти Ильи Тюрина, журналом "Журналист" и порталом для молодых журналистов YOJO.ru. Окончательные итоги конкурса будут подведены в Москве 14-15 мая 2011 года – в рамках литературных чтений "ИЛЬЯ-ПРЕМИЯ: ПЕРВЫЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ".


ПРОЕКТЫ ЛИТО.РУ

ТОЧКА ЗРЕНИЯ: Современная литература в Интернете
РУССКИЙ ЭПИГРАФ
Литературный конкурс "БЕКАР"
Имена Любви
Сатирикон-бис
Дорога 21
Шоковая терапия

Кипарисовый ларец
Кирилл Ковальджи
Памяти А.И.Кобенкова
Дом Ильи

ССЫЛКИ

ТД "Сталь-Метиз" - оцинкованная проволока в ассортименте.
Возведение двухэтажные бани в Москве недорого
Федеральные законы по ипотеке и оценочной деятельности.
список кадровых агентств КА "Фебалайн"




 

© Фонд памяти Ильи Тюрина, 2007. © Разработка: Алексей Караковский & студия "WEB-техника".